Страница 2 из 20
– Куда? Здесь везде могилы, не на них же это делать.
– В машине есть пара пустых бутылок.
– Ты меня прости, конечно, но я никогда не ссал в бутылки, и не собираюсь этого делать, – Андрей Григорьевич начинал сердиться, и Алексей понимал это. Он нежно улыбнулся, глядя на отца.
– Пошли вон за те сосны, – Алексей показал пальцем в сторону прямо перед ними.
– Что ж, пошли, или я обмочусь сейчас прямо под себя, – так, может, хоть согреюсь немного, а сын? – старик озорно сощурил побелевшие брови, и они, также обнявшись, осторожно побрели вверх по склону, минуя свежую могилу матери, успевшую обрасти венками.
Они поднялись на край кладбища, туда, где кончались оградки и памятники, и начинался еще не тронутый сосновый лес. Пройдя по проторенной тропинке, они пошли по мягким сугробам: Алексей шел спереди, вминая свежий искрящийся, даже в тени сосен, снег, отец же кряхтел позади, вставляя околелые ноги в проделанные сыном снежные колодцы.
– Давно я так по сугробам не прогуливался, чертова отдышка – ты-то не бросил курить, а Леш?
– А ты сам как думаешь, батя? – Алексей повернул голову через плечо к отцу лицом, – из улыбающейся мины торчала только что прикуренная сигарета.
– Засранец! Мог бы и отцу предложить прикурить.
– Ну, вот как дойдем, так и получишь свою порцию здоровья. Я вообще-то еще подумаю – давать тебе сигарету или нет. Твое сопящее дыхание слышно за километр. У тебя уже там вместо легких мазутные тряпки…
– Ну! Ты-то меня еще поучи, ага, поучи отца. Мне уже курить не вредно, сын.
– Это еще почему?
– Да потому что – уже не вредно; потому что уже поздно что-то беречь. Как ты сказал там, – мазутные тряпки. Вот то-то и оно. Хоть и тряпки, но пока что мои, и пока что они работают – как старая надежная машина, как ее ни ругай, как не пинай ее, а работает родная. Мне, Леша, уже не зачем себя беречь, почти весь вышел – солнце уже почти зашло на моем горизонте, остался лишь маленький красный шарик, еще немного – не будет и его. Помнишь, как мы рыбачили с тобой на зорьке вечерней, и солнце так медленно и красиво опускалось в воду, окрашивая ее в красное. Ты спрашивал меня тогда еще: « Пап, а почему вода там такая красная?» – а я тебе, дурак, отвечал, что это солнце залечивает в воде свои ожоги, полученные за день на небе: солнце для нас старается весь день – дарит нам тепло и свет, а ночью лечит в воде свои жгучие раны, поэтому то и вода в озере красная. Ты потом еще после моих рассказов купаться все боялся, спрашивал – нет ли крови в воде, хе-хе, а я говорил, что нет, не бойся, – кровь в воде бывает только по ночам, да и то не всегда, а только когда небо перед закатом чистое. Ох, и навыдумывал я тогда, Леш, сам чуть не поверил. Старый дурак.
– Я этого не помню, батя. Почему я этого не помню, а?
– Так давно это было, Лешка, очень давно, ты был мал еще совсем, от того и не помнишь.
– Я должен был бы такое запомнить, ведь это же было здорово, да отец?
– Это было хорошо, сынок, очень хорошо. У нас все было очень хорошо всегда. Ну, может почти всегда. Ведь всегда все хорошо не бывает, знаешь ли. Да и что такое хорошо – ты ведь тоже уже не кроха-сын; ведь жизнь, она не книга, она никем не писана – каждый сам окрашивает в цвета свой холст, но лишь однажды и навсегда, – те краски не сотрешь; они как глубокие шрамы на твоей спине – ты их не видишь, но они там, – безмолвно и беззвучно напоминают тебе всегда о себе. Я старался рисовать как мог, как считал нужным, мы с твоей мамой делали это вместе, черт бы побрал.... это сраное художество…будь оно....
– Батя, ты что?!
Андрей Григорьевич тихо, почти без шума, заскулил как старый пес и сел прямо в снег, провалившись в него по пояс.
– Отец, вставай, замерзнешь, – Алексей на коленях опустился рядом с отцом, протянул руки к его плечам. – Батя, ну что ты раскис; ведь так всегда бывает, ты же знаешь это сам не хуже меня, конец всегда один и тот же, он же предсказуем. Ты помнишь, сам мне всегда говорил: "…От колыбели до могилы ступают твердые шаги, а тот, кто рядом вдруг упал, поплачь о нем, но все ж – иди…" Ты помнишь?
– Нет, – Григорий Андреевич всхлипывал по-детски, отирая жгучие слезы заснеженной перчаткой – снег таял мгновенно на лице; смешанный со слезой, он стекал на задубевшие усы и, уже там, запутавшись в жесткой, словно проволока щетине, замерзал, тем самым делая усы все белее и белее. – Я такое разве говорил тебе? Не помню. Но хорошо сказано, черт побери, определенно неплохо....
– Вот видишь, и ты тоже кое-что не помнишь, но вместе – мы можем вспомнить все, вместе мы можем вообще все. Да мы вообще – все; мы всегда были всем – ты, мама, да я. Мы как три богатыря, всегда были вместе, и даже сейчас, сейчас тоже ведь, правда… – последние слова оборвались всхлипыванием уже Алексея.
Они сидели, обнявшись так в снегу, подперев друг друга щетинистыми горячими от слез щеками; прижимали крепко друг друга к себе, два человека, двое мужчин, потерявших навсегда любимую женщину.
– Батя, я люблю тебя. Я, наверное, только сейчас это и смог бы тебе сказать. Прости, что раньше я тебе этого не говорил.
– А я это знаю, сын. Мне не нужно было этого говорить, ведь это было итак видно. Это было в тебе всегда, а мужчинам не свойственно пускать сопли. Вот как мы с тобой сейчас – что же это, мы тут с тобой как два гомика расселись, что люди подумают? Ха-ха, давай-ка вставать, – я уже весь продрог окончательно, да и ты тоже я вижу. Давай, помоги-ка мне, ага, вот так, дай-ка руку… – Алексей встал и помог выбраться из снежного плена отцу, и они, уже шутя и посмеиваясь, дошли до сосны, из-за которой их было бы не так заметно.
Мужчины встали рядом.
– Батя, смотри-ка – у нас даже струи льются по одной траектории.
– Ну, знаешь, это правильно, так и должно быть. Отец и сын все должны делать в одном направлении – даже ссать.
Люди, кто еще не успел покинуть кладбище и не устроился в арендованном Григорием Андреевичем автобусе, или не согревался в салонах заведенных машин, могли слышать нескончаемый громкий мужской хохот, раздающийся из-за высоких, стоящих в возвышении на краю, сосен. И им, этим людям, может быть даже было непонятен этот смех, и они, с затаившимися глубоко любопытством и завистью, которая случается при свидетельстве счастливых моментов посторонних людей, не смея стать участниками чужого счастья, удивленно пожимая плечами смотрели друг на друга, или же вовсе производили своим видом мнимое равнодушие и лишь притоптывали ногами, скрипя рыхлым снегом.
А смех этот уносился высоко, между заснеженных крон, через срывающиеся в лапах игольчатых ветвей хлопья падающего снега; он подымался высоко над лесом, над кладбищем – и уже внизу различались лишь маленькие детальки человеческих тел, ровные квадратики оградок, короткие черточки памятников, кривая линия дороги, петлявшая черной ленивой змеей сквозь белые бугры лесов; смех летел через замерзшие озера, через пускающее сквозь высокие трубы густое дыхание города; и он, счастливый смех посетившего горя людей, растворялся в яркой ослепляющей синеве зимнего воздуха, который, смешиваясь с холодной массой, поднимался к темноте вверх, туда, где синева обращается в черную мигающую звездами область неизведанного.
* * *
Две недели прошло после того, как похоронили жену и мать семейства Неверовых. Алексей на время перебрался к отцу в дом, оставив снимаемую им квартиру на попечительство своему приятелю, который в свою очередь не упускал ни единой возможности устроить в новом жилище какого-либо рода попойку, тем самым вызвав непримиримый гнев соседей.
Алексей готовил еду почти каждый день, помогал отцу с работой. По вечерам они делали недолгие прогулки по освещенному скрипящему снегом городу, покупали в магазине вино и шли обратно домой, где, расположившись в креслах, играли партию в шахматы. Сильные морозы спали, и на улице установилась «примиримая», по меркам горожан, погода, так называемая "мягкая зима".