Страница 11 из 13
– Не попустим! Неможно! К чёртовой матери Сигизмунда! – раздались крики. – Берём Москву!
– Идём же взять и уберечь Рим православный! – даже не крикнул, а почти шепнул пришлый козак.
Тут уж и вовсе полыхнуло товарищество «едиными усты, единым сердцем», как может полыхнуть сухая степь от удара молнии:
– На Рим! На Москву!
Будто весь мир разом воодушевились завоевать козаки.
Спокойно и величественно обозревал пришлый казак быстро созревший урожай своего воззвания.
Сова уже не пучил глаза, а моргал ими быстро, как бы семеня веками, – и тотчас их оба вновь закрыл, когда прорвалось из коша:
– Веди! Будь кошевым! Бери булаву!
Не колдовской ли силой обладал пришлый, если на один его властный жест – повёл он рукой, как коня по хребту погладил, – тотчас вновь затих кош?
– Кошевой есть у вас добрый, панове товарищество! – сказал он. – С умом кошевой Тихон Лукьянов-Сова.
Сам Сова не шевельнулся даже, зная, что себя в эту минуту выставлять нельзя, за палицу – не цепляться. А то от своих же козачков тою же палицей кошевого можно вмиг на самый чуб печать гробовую получить, как с иными властолюбцами, кошевыми на день-час, не раз в былые года случалось.
– Его святое дело – лад на Сечи хранить, покуда славный гетман Пётр Сагайдачный бусурманам кишки обмолачивает вместе с Михайло-атаманом. Верно?
– Верно! Добро баешь! С умом Сова!
Сова только поклонился низу, а слов благодарности не рёк, почитая то бесплодным в общем гаме.
– А кто со мной, как за простым атаманом, пойдёт, того сам православный царь Димитрий Иванович к сердцу прижмёт, – пообещал пришлый казак и добавил, не страшась: – За то и поручусь, как истинно жалованный царский боярин!
– Веди! Веди на Москву, болярин! – вновь полыхнуло козачье войско.
И вдруг колыхнулось оно волнами, как вода от столкнутой в неё лодки. И сверху стало видно, как сквозь задние ряды вперед стало двигаться-напирать что-то большое, округлое, весу немалого. Козаки раздвигались и смыкались за ним. То была бочка.
– Покропи! Покропи! – стали выкрикивать сначала те, кого та бочка раздвигала, а потом уж и вовсе поднялся хор единый: – Покропи! Покропи!
Тут с особой ухмылкой – мол, сам накликал, да не слабо ли будет? – глянул сбоку Сова на пришлого. А казак в донской сряде ощутил быстрый взгляд кошевого – и только правую руку свою в бок упёр, так что локоть его упёрся в кошевого. Тот взял да подвинулся. Тихий был кошевой Тихон Сова, как его только и выбрали? Как-как?! Да по весомому слову гетмана Сагайдачного, оставившего Сову присмотреть на Сечью.
Меж тем бочка подступила к дому. Была она на три четверти полна дёгтем.
– Покропи! – кричали козаки. – Спускайся!
– А чего мне спускаться? Я отсюда живее сойду, ждать себя не заставлю! – грозно и уверенно ответил пришлый. – Да и плеску больше станет – все и окропитесь, как первые, так и последние зараз без очереди обид!
Взор его стал наливаться жаром – дёгтю бы от такого взора закипеть:
– Да только маловата бочка-то мне. Как бы не треснула. Поднимите повыше сюда её.
Вот уже и стал атаманом для низовых пришлый донец. Десятки сильных рук подхватили тяжеленную бочку и подняли на полвысоты до галереи.
– Ну, теперь держите крепко, тяжёл я! – умело искушал сечевиков пришлый.
– Не бойсь! Прыгай! Кропи! – был ему единодушный ответ.
– Окажи милость, пане кошевой, – тихо, дружелюбным тоном попросил пришлый Сову. – Подержи, благодарен тебе буду.
Сова подставил руки. Пришлый живо скинул с себя на руки кошевого свой тот богатый, синий с отливом жупан, отороченный красной парчою, за сим – густую шапку, сверху хартию положил. Тотчас легко перемахнул он через балясины, встал пятками на край, носками – на воздуси, отпустил десную руку, вольно, всем на вид, перекрестился ею – и спрыгнул прямиком и точно в тёмное жерло бочки.
Ухнуло – будто мортира вхолостую. Тяжел был пришлый, да и козаки не слабы: не дали бочке до земли опуститься от падения тяжести. Крупен телом был пришлый – разом, как и задумал он, дёготь снопом из бочки взлетел! Да так высоко и широко, что сам кошевой Сова едва успел вглубь отступить – не желал он кропиться, как и не собирался на Москву идти, да и пачкаться не любил.
И правда, разом окропило дёгтем едва не всё войско. Те, какие слишком в стороне оказались, руки подставляли. А уж потом всем, кому с воздуха дегтярного кропления не досталось, досталось с чёрной руки пришлого – он сам прошёлся по рядам и помазал чистые лбы под громкие славословия.
Тарас, хоть и близко, стоял, а ему тоже, на удивление, не досталось. Он видел, как падают на него с неба тяжёлые чёрные капли дёгтя, но никакой красоты в том не зрел, не то что в алмазных каплях святой воды, разлетающихся от руки батюшки со священного кропила в ясный день при водосвятии. И о чудо: ни одна из многих чёрных капель, приходившихся на его место, так и не упала на Тараса – все те капли успевали подхватить широкие ладони жадных до дегтярного посвящения козаков. Бытовало суеверие: от такого дёгтя крепче потом рукоятка сабли к ладони и пальцам липнет, вражеская сабля – по плоти только и скользнет.
Пришлый донец даже удивился чистоте Тараса, когда подошёл к нему:
– А ты как же увернулся, белявчик?
– Так не попало, застили мне, твоя милость, – просто ответил Тарас.
Пришлый усмехнулся со странной пристальностью во взоре:
– Что же вы, здоровые детины, малого, да удалого козака обидели, мощью своей погребли? – вопросил он кош, однако никуда не поворачиваясь, а так же пристально глядя сверху вниз на Тараса. – На же вдосталь, белявый козачок! Радуйся!
И он провёл своей чёрной рукою прямо по лицу Тараса, в один миг обратив его ликом в ефиопа. Что тут же приметили козаки и принялись хохоча со всех сторон домазывать Тараса в мурина с головы до ног.
Через два часа пришлый донской казак после доброй, нечаянной бани и смены сряды не на чистую, а на самую новую сидел в верхней светлице сечевой избы. Он возвышался, повернувшись к трапезному столу боком, расставив в стороны свои мощные длинные ноги, положив на столешницу левый локоть, правой же держа и не ставя на стол большую серебряную чарку с мёдом. Он думал.
Он был весь снаружи чист, как ещё в жизни не бывал, и от чистоты густо красен, как новорождённый, только нет-нет да и подносил к ноздрям левую кисть тылом, принюхивался и снова морщился. Но морщился он не только от дегтярного духа, въевшегося в кожу даже доброй бане в посрамленье. Морщился он и от своих же мыслей-дум, налившихся тягучим дёгтем. Те думы изливались из его разума в сердце, наполняя душу тёмным вязким весом. Чуб его опускался всё ниже, хотя бы в самое время чубу вскидываться от радости – сечевики уже повсюду гремели уздечками по зову его и привезённой им царской хартии.
Другой рукой он поднимал с бедра чарку, но чаще подносил её не к устам, а к горячему своему лбу.
Кошевой Тихон Сова сидел обонпол стола, повернувшись в другую сторону и тем как бы показывая, что не мешает пришлому думу думать, а сидит сам по себе на правах терпеливого хозяина. Свою чарку Сова держал на столе и поглядывал на неё одним глазом, при том осторожно приподнимая взор на пришлого.
Сова пока молчал, но думал не о своём чём-либо, а о пришлом казаке. Думал он так:
«И куда тебя бесы гонят, битюга длинногачего! До смертинки – две пердинки, а ты и вторую свою не успеешь услыхать-обонять, как тебе её колом заткнут! (Мудр был в летах Тихон Сова, прозорлив – недаром его оставил на Сечи не для боя, а для присмотра сам Пётр Конашевич-Сагайдачный!)
Гулял бы вволю у себя на Дону – так продолжал думу Сова. При твоих-то жеребых статях стал бы первым на Дону атаманом, всему товариществу на гордость, диво и память добрую! А так кто ты есть, хоть и виден издали да слышно тебя, как хуторского петуха, за семь вёрст? «Боярин»? Какой ты, к бесам, боярин! В чужую породу полез. Видал я бояр да высокогербовых ляхов. Вот кто породой пышит, как солнце – жаром! Да и какой-такой царь-государь тебя боярством угостил да искусил? Тот москаль, что уж трижды из гроба выскочил? Что ж за цари такие у москалей пошли, волкодлаки, что ль, аль упыри? А как перебесится Русь, так что, думаешь, оставят ли тебя в своём ряду истинные по древней крови бояре на вонь и позор себе? Эх!»