Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 26

– Да, вы изменились, – проговорил он после минутного молчания, – но только не смейте клеветать на себя – вы стали несравненно лучше, чем когда я узнал вас. Если бы я был моложе и считал это для себя дозволительным, я насказал бы вам много комплиментов, но моих комплиментов вам не надо, и я не люблю их. Я гляжу на вас как старый друг, почти как отец…

Таня доверчиво, благодарно протянула руки к цесаревичу и посмотрела на него, в свою очередь, с искренним, дочерним чувством.

– Вот поэтому-то, что вы меня немножко любите, – с милой улыбкой произнесла она, – я вам, может быть, и кажусь лучше, чем в действительности, и вы не хотите видеть тех перемен, которые оставило на мне время; к тому же вы привыкли к ним. Вам трудно и замечать их – я всегда на глазах у вас, но человек, не видавший меня семь лет, не то скажет. Он сразу увидит все эти перемены, неизбежные, фатальные перемены…

– Лжете, лжете! – почти уже начиная сердиться, перебил ее Павел Петрович. – Да, очень может быть, если бы эти семь лет вы иначе прожили… в другом месте, если бы вы жили в Петербурге, тамошней вредной жизнью, в тамошнем вредном воздухе, если бы превращали день в ночь, а ночь в день, утомлялись на разных глупых празднествах, очень может быть, даже наверное, вы бы изменились и постарели, а здесь не то… Гатчинский воздух не чета петербургскому – здесь деревня, никакой болотной сырости… Здесь вы ведете правильную жизнь, рано встаете, рано ложитесь, во всем меру знаете, никаких излишеств. Я смею думать, что мы сберегли вас, и Сергей должен нам сказать большое спасибо. Да и, наконец, о каких пустяках мы с вами толкуем… пусть бы вы даже изменились наружно, пусть бы вы подурнели – хорош он будет, если обратит на это внимание! Если он любит не вас, а только вашу свежесть и молодость – нам его не надо, не так ли?

– Так, ваше высочество, так, – ответила Таня, но все оставалась задумчивой.

Несмотря на всю свою серьезность и благоразумие, на полное отсутствие кокетства и желания нравиться, она все же была женщиной, и больно было ей думать о том, что, может быть, человек, которого она столько любила, которого забыть была не в силах, который оставался ее первой и, конечно, уже последней любовью, при встрече найдет ее подурневшей, постаревшей.

И не замечала она в своей задумчивости, что цесаревич продолжает глядеть на нее и любоваться ею, не понимала, что для него ясно решение этого вопроса и что про себя он шепчет: «Останется благодарен, что сберегли ее… Нужно глаз не иметь, чтобы не плениться такой красавицей… Конечно, она стала еще лучше, чем была прежде!»

Он был прав. Тане рано было стариться, и здоровая, крепкая натура при скучной и однообразной, но правильной жизни сделала ее именно теперь, в двадцать пять лет, самой прелестной, самой роскошной женщиной, какую только можно себе представить. С детства живое к выразительное лицо ее теперь совсем осмыслилось; с него сбежали излишние юношеские краски, на нем лежала прелесть чистой, разумно пережитой юности. Таня поражала всякого своей красотой, и об этой красоте говорили все, кто хоть раз ее видел. Но она не знала этого, она никогда не подмечала изумленных и восторженных взглядов.

И вот, когда после радостного свидания с Моськой, ободренная цесаревичем, она вышла в столовую, где должна была встретиться с Сергеем, она трепетно ждала этой первой минуты. Она позабыла свои страхи, не думала о своей наружности. И Сергей в первую минуту не заметил лица ее, он ощущал только ее присутствие, ее близость, он почувствовал только пожатие руки ее, заметил невольную дрожь, пробежавшую по ее руке. Этого с него было довольно, он был счастлив, он не смел даже поднять глаз на нее. Но первые минуты прошли, он решился, он взглянул и был ослеплен ее красотою.

– Боже, как вы изменились, княжна! – невольно выговорил он, растерянно и счастливо ее разглядывая.

Она испугалась, она все силы употребила, чтобы скрыть свое волнение, сердце ее больно застучало.

«Ну вот, я изменилась, я так изменилась, что он сейчас же и сказал мне это!»

– Подурнела, конечно? – с насмешливой улыбкой спросил цесаревич.

– Как подурнела?!

Сергей даже ничего не понял, он совсем растерялся.

– Я помню вас другою… я так привык с детства к вашему лицу и я никогда не знал, что вы такая красавица… Простите мне – я сам не знаю, что говорю…

Цесаревич смеялся.





– На сегодня должны тебе проститься все твои глупости. Ну а теперь скажи мне, сударь, как же ты с отставкой, будешь хлопотать, что ли? Намерен уезжать в деревню?

Сергей оглянулся. Добрый волшебник обо всем подумал: за столом, кроме них, никого не было. Только карлик Моська приткнулся к спинке Таниного кресла и радостно на всех поглядывал.

– Да, ваше высочество, – сказал Сергей, – я буду хлопотать об отставке, но не с тем чтобы ехать в деревню… Я решаюсь опять, после восьми лет, обратиться к вам с просьбою: возьмите меня, ради бога, к себе, дозвольте мне служить вам здесь, в Гатчине, найдите мне какое-нибудь занятие – все равно какое – может, в чем и пригожусь вам.

– Об этом подумаем, – серьезно отвечал цесаревич. – Теперь, пожалуй, как-нибудь это еще возможно устроить – терять там тебе нечего. Только послушай, сударь, я ненадежных людей не принимаю, а ты уже записан в ненадежные. Знаешь ли, вчера я про тебя слышал… тебя называют вольтерьянцем.

– Вольтерьянцем? – изумленно переспросил Сергей. – Кто меня так называет?

– Да как сказать тебе… не пройдет и недели – все так величать станут. Слово это произнесено князем Зубовым, а он считается великим знатоком людей и поставляет своею задачею изгонять дух вольтерианства.

– Я должен был ожидать этого, – заметил Сергей, – но в таком случае мне легче будет получить отставку. А вы, ваше высочество… вы не сочтете меня вольтерьянцем за то, что я в юности зачитывался этим философом и своими глазами видел все ужасное зло, происшедшее от того, что мечты писателей насильно вздумали проводить в жизнь, не справившись о том, подготовлена ли почва, могут ли созреть и принести добрые плоды эти мечтания?!

– Но все же Вольтер, по-твоему, великий писатель?.. – перебил Павел.

– Конечно, ваше высочество, и его творения, смотря по тому, кто и как ими пользуется, могут принести и огромную пользу, и вред огромный. Не знаю, удачно ли будет мое сравнение, но я скажу, вспомнив недавний мой разговор с одним знаменитым английским медиком, который делает наблюдения над ядовитыми веществами. Мышьяк – страшный и могучий яд, но все зависит от того, в чьих он руках и как им пользуются. Мышьяк может сразу убить человека, заставить его умереть в страшных мучениях и в то же время, судя по наблюдениям и опытам медика, о котором я говорю, этот же мышьяк, принятый в известных дозах и надлежащим образом, излечивает многие болезни.

Цесаревич задумался.

– Да, пожалуй, ты прав, и если ты, действительно, умеешь обращаться с господином Вольтером, то это еще грех небольшой. Но все же тебе от этого не легче; раз убедят, кого следует, что ты вольтерьянец – ты пропал. Отставят тебя от службы – это, конечно, и без всяких просьб твоих и хлопот отставят – но при этом тебя не пустят ни в Гатчину, ни даже в деревню, пожалуй, а попросят поселиться в каком-нибудь ином месте, для тебя совсем неудобном.

Таня невольно побледнела. Некоторое беспокойство выразилось и на лице Сергея.

– Зачем вы меня пугаете, ваше высочество, – сказал он. – Я надеюсь на защиту друзей моих, которые не дадут меня в обиду. Я твердо рассчитываю на справедливость государыни, я докажу ей, что я вовсе не вольтерьянец в том смысле, какой может считаться предосудительным.

– Только будь осторожен, – заметил цесаревич, – и о твоих делах нужно хорошенько теперь подумать. Я соображу кое-что и потолкуем.

Скоро в разговорах, расспросах и Сергей и Таня, да и сам цесаревич забыли об опасных предзнаменованиях, вызванных пущенным мстительным Зубовым словом «вольтерьянец».

Только Моська, продолжавший неподвижно стоять за креслом Тани, не забыл об этом. С его лица сошло вдруг блаженное выражение, он снова сморщился, нахмурился и что-то шептал про себя.