Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 29

Но ещё, может быть, более характеризует преждевременное «погребение» Достоевского  обществом следующий литературный факт. Тот же Панаев опубликовал в 12-м номере «Современника» за 1855 год под псевдонимом Новый Поэт свой очередной и как всегда бойкий фельетон «Литературные кумиры и кумирчики». Ох и поглумился же он от всей своей демократической души над Достоевским, который в это время, отбыв каторгу, тянул такую же каторжную лямку солдатчины в Семипалатинске. Иван Иванович зубоскалил вовсю, описывая, как они, настоящие литераторы, погубили по неосторожности этого народившегося «маленького гения», сделали его невзначай «кумирчиком», и он стал требовать носить его на руках, да всё «выше! выше!» И в конце концов Новый Поэт сожалеет-вздыхает: «Кумирчик наш стал совсем заговариваться и вскоре был низвергнут нами с пьедестала и совсем забыт… Бедный! Мы погубили его!..»

Панаев пишет о Достоевском не просто как о мёртвом, ушедшем из этой (столичной) и вообще литературной и физической жизни, но как о человеке, целиком и полностью исчезнувшем даже из памяти читателей. Конечно, Панаев есть Панаев, это по его адресу Белинский как-то обмолвился, мол, от таких недостатков как у того «должно исправлять людей гильотиною» (вот к нашему-то разговору выраженьице!). А поэт Н. Ф. Щербина и вовсе уничтожил Ивана Ивановича прижизненной (1860 г.) убийственной эпиграммой-эпитафией и уже в первой строке как бы поправил Панаева-фельетониста, констатировав, кому в действительности уже и при жизни не светило уважение народной памяти: «Лежит здесь, вкушая обычный покой неизвестности, // Панашка, публичная девка российской словесности»…[89] Да, Панаев был Панаевым. Но его гадкий пасквиль на Достоевского появился в «Современнике», надо полагать, с согласия Некрасова…

В февральском номере журнала «Эпоха» за 1865 год, когда бедняга Панаев сам и по-настоящему уже ровнёхонько как три года умре, канув совершенно и до конца в бездонную Лету, появляется начало повести Достоевского «Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже» («Крокодил»). На автора сразу же посыпались обвинения (с подачи Краевского), что-де он окарикатурил-высмеял арестованного Чернышевского. Достоевский позже, в «Дневнике писателя» (1873) с негодованием опроверг такие инвективы – он, бывший каторжанин, способен был написать «пашквиль» на другого арестанта и ссыльного?! Автор «Крокодила» очень сожалел, что тогда же, по горячим следам, громогласно и печатно не протестовал против приписываемого ему злобного и безнравственного зубоскальства. Однако ж, он сразу оставил эту злосчастную повесть, не стал её продолжать-заканчивать. Сыграло в этом свою роль, разумеется, и закрытие-прекращение «Эпохи» на этом же номере, но в черновых записях Достоевского сохранились довольно подробные намётки-планы продолжения «Необыкновенного события…», так что автору не составило бы труда произведение закончить. Он делать этого не стал, дабы даже теоретически и в чужих глазах не опуститься до уровня жизнерадостного зубоскала Нового Поэта. Впрочем, от самой повести в её опубликованном варианте Достоевский отнюдь не отрекался, не чувствуя за собой никакой вины, и со спокойной совестью включил её в собрание своих сочинений (1865), не предполагая даже, что вскоре в «Современнике» обругают его роман «Преступление и наказание» (Г. З. Елисеев) только из мести за «Крокодила», за «пашквильную аллегорию» на Чернышевского, и что ему вновь, уже печатно, придётся как бы оправдываться за «Пассаж в Пассаже» через несколько лет в «ДП», когда поднимется оскорбительный шум вокруг «Бесов»…

Между прочим, в творческой биографии Достоевского три произведения, уже частью опубликованных, так и остались незаконченными, что является уникальным, беспрецедентным случаем в истории, вероятно, всей мировой литературы. И каждый раз работу над рукописью обрывала, так сказать, нештатная, пограничная ситуация: в 1849-м («Неточка Незванова») – арест, эшафот, каторга; в 1865-м («Крокодил») – гибель «Эпохи», обвинения в безнравственности, долговая каторга; в 1881-м («Братья Карамазовы») – физическая смерть. Но и в случаях с «Неточкой Незвановой» и «Крокодилом» можно в какой-то мере говорить о смерти автора, ибо и в том, и в другом случаях как бы прекращалась прежняя и начиналась новая и совершенно иная жизнь писателя. Всё творчество Достоевского в этом плане очень легко и убедительно делится именно на три периода: ранний – от «Бедных людей» до «Неточки Незвановой»; переходный – от «Маленького героя» до «Крокодила» и период «великого пятикнижия» – от «Преступления и наказания» до «Братьев Карамазовых».

Три творческих судьбы в одной.

«Самоубийцы предают себя смерти, но никто ещё не предавал себя каторге…»[90]





Заманчиво было бы себе приписать такую убедительную и впечатляющую формулировку, но слова эти принадлежат графу Н. С. Мордвинову – единственному, кстати, из членов Верховного уголовного суда, отказавшемуся в 1826 году подписать смертный приговор декабристам. Действительно, каторга – хуже смерти. Это именно то место, где не только легко можно погибнуть, но и – самоубиться. Если бы Достоевский не пережил каторгу, мы бы никогда не узнали его мыслей, чувств, переживаний, его внутреннего состояния того периода – он был приговорён к каторжному сроку без права переписки. Но у нас, к счастью, есть-имеются «Записки из Мёртвого дома» и воспоминания сотоварищей писателя по нарам. Так вот, из этих источников мы узнаём, что в каторге Достоевский по крайней мере дважды был на самом краю гибели и избежал смерти лишь чудом да Божьим промыслом.

Эпизод, описанный в «Мёртвом доме», произошёл-случился в первый же день пребывания Достоевского в остроге. Один из самых, как бы мы сейчас сказали, крутых каторжников Газин, совершенно пьяный, ввалился в кухню, где Достоевский с товарищем (Дуровым) сидели за столом. «Этот Газин был ужасное существо. Он производил на всех страшное, мучительное впечатление. Мне всегда казалось, что ничего не могло быть свирепее, чудовищнее его. … Мне иногда представлялось, что я вижу перед собой огромного, исполинского паука, с человека величиною…» И этот ужасный Газин вдруг с первого же мутно-пьяного взгляда возненавидел лютой ненавистью двух новых каторжных «дворянчиков», распивающих в острожной кухне чаи. Опять этот злосчастный чай! Воистину, он был в жизни-судьбе Достоевского каким-то фетишизированным судьбоносным напитком: из-за него случались-вспыхивали конфликты с родителем, он чуть было не явился причиной гибели автора «Бедных людей» в остроге и в конце концов чай ускорил в какой-то мере и кончину писателя… Впрочем, об этом речь впереди, а пока вернёмся в каторжную кухню. Газин прицепился именно к чаю.

« – А позвольте спросить …, вы из каких доходов изволите здесь чаи распивать? … А разве вы затем в каторгу пришли, чтоб чаи распивать? Вы чаи распивать пришли? Да говорите же, чтоб вас!..»

Право, на эшафоте Достоевский, можно предположить, чувствовал себя уютнее, чем в тот момент. Представим только въяве эту картину: он, худой, маленький, болезненный, измождённый казематом и угнетённый непривычной мрачной обстановкой острога да притом сидящий на скамье, как бы уже снизу вверх смотрящий на обидчика, а тот навис над ним всей своей огромной тушей, взбешённый, ужасно сильный («сложения геркулесовского»), жестокий и безжалостный – этот Газин любил на воле резать маленьких детей «из удовольствия», медленно, наслаждаясь мучениями маленькой жертвы. Достоевский с товарищем решили отмолчаться, но этим только ещё больше разъярили Газина: он побагровел, задрожал-затрясся от приступа запредельного бешенства, схватил громадную сельницу (лоток для хлеба) и взметнул вверх…

Ещё мгновение и пьяная тварь раздробила бы головы несчастных жертв, но, на их счастье, вдруг раздался крик: «Газин! Вино украли!», – тот грохнул сельницу об пол и бросился из кухни вон. Бог спас! Это твердили-повторяли потом арестанты, которые в момент инцидента безмолвствовали – то ли из страха, то ли, как посчитал Достоевский, из-за ненависти к ним, дворянам, «железным носам».