Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 29

Всё это более чем жестоко. Но, с другой стороны, именно автору мрачного эшафотного спектакля Достоевский обязан не только жизнью, но и, в какой-то мере, последующей своей судьбой. Именно с ведома царя дело петрашевцев уже после смертного приговора Военно-судной комиссии поступает-передаётся вдруг, вопреки правилам, формально в более низшую инстанцию – генерал-аудиториат, который пересматривает приговоры и определяет, в частности, Достоевскому лишение всех прав состояний и восемь лет каторжных работ. Причём новый вердикт, хотя внешне и менее страшен, но составлен был более аргументировано и убедительно: Достоевскому вменялось в вину не только «распространение письма литератора Белинского, наполненного дерзкими выражениями против православной церкви и верховной власти», но и «покушение, вместе с прочими, к распространению сочинений против правительства, посредством домашней литографии…»

И вот тут Николай I вновь проявил необъяснимую милость к падшему литератору, начертав на определении генерал-аудиториата высочайшую резолюцию: «На 4 года и потом рядовым», что возвращало Достоевскому после отбытия наказания гражданские права, в отличие от каторжан с полным сроком.

Понятно, почему в нашем разговоре о суициде в жизни и творчестве писателя столь много места уделено утру 22 декабря 1849 года: никогда ни до ни после Достоевский не стоял, не находился так близко к смерти, не переживал её так реально, не приготовлялся так тщательно к последней минуте (за исключением, конечно же, настоящего своего смертного часа в конце января 1881 года). Это – во-первых. А во-вторых, в одной из главок «Введения в тему» уже шёл у нас разговор о том, что все политические заговорщики, участники конспиративных кружков, революционеры и особенно террористы являются в какой-то мере самоубийцами, ибо сознательно ставят ради идеи и политической борьбы  на карту свою собственную жизнь.

Деятельность петрашевцев, благодаря агенту-доносчику Антонелли, была пресечена почти в самом начале, а участников кружка Дурова и вовсе практически в зародыше, однако ж намерения заговорщиков были более чем серьёзны и явно прогрессировали к всё более кардинальным действиям-поступкам – вплоть до государственного переворота. По крайней мере, так утверждал сам Достоевский, вербуя-приглашая своего близкого товарища поэта А. Н. Майкова в тайный кружок. И более осторожный и дальновидный Майков очень резонно предупредил друга: они, заговорщики, «идут на явную гибель», то есть, попросту говоря, на самоубийство, – и пытался отговорить Достоевского от этого гибельного пути, ибо им, поэтам, литераторам, людям непрактическим, делать в политической борьбе нечего. Ну совершенно не их это дело! Причём, у Майкова проскакивает в воспоминаниях очень уж многознаменательный штрих, пророческо-зловещее сравнение: Достоевский во время этого разговора сидел на постели (он ночевал у Майкова) «как умирающий Сократ перед друзьями, в ночной (красной) рубашке с незастёгнутым воротом»[86]. Это сопоставление-сравнение молодого Достоевского в рубашке кровавого цвета, мечтающего о бунте и борьбе, с древнегреческим философом-самоубийцей, только что принявшим, по приговору, яд, – имеет в ретроспективе зловещий смысл и весьма впечатляет.

Автор «Бедных людей» чудом остался жив. Выдержав десять минут на эшафоте, он как бы заново родился на свет. Буквально. Физически.

Воскрес из мёртвых!..





Его бурлящее эмоциями, восторженно-восклицательное письмо брату Михаилу, написанное сразу после казни, цитировалось в достоевсковедении уже бессчётное количество раз, поэтому вспомним только, что в нём писатель взахлёб рассказывает-передаёт самому близкому человеку («…в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моём, я тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый!») подробности утрешнего эшафотного действа и сообщает-формулирует свою новую программу-судьбу: жить! И в каторге – жить! «Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем.» Главное – жить среди людей и оставаться человеком среди людей… «Жизнь – дар, жизнь – счастье…»

Но Достоевский не был бы Достоевским, если бы и в момент наивысшего восторга не помнил и о «тени», о «мрачных сторонах» жизни и в будущем своей судьбы. Он, конечно же, выплёскивая в письме брату эмоции, уже предчувствует и даже знает наверно – физическое возвращение к жизни, воскрешение из мёртвых ещё не означает и не гарантирует безоблачного счастья до конца дарованных дней. «Никогда ещё, – уверяет он Михаила, – таких обильных и здоровых запасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь…» Однако ж, тут и прорывается тягостная тревога-предвиденье: «Но вынесет ли тело: не знаю. Я отправляюсь нездоровый, у меня золотуха…» И уже в конце письма, уже не сдерживаясь, вновь и вновь о своей затаённой тревоге: «Ах! кабы здоровье! … Кабы только сохранить здоровье!..»

Тревога-тоска Достоевского понятна: каторга и слабое физическое здоровье – две вещи несовместные. Но ещё больше страшит, ещё более капитально угнетает будущего каторжанина мысль-тревога, что воскрешение его произошло-случилось лишь наполовину, частично, не до конца. В душе его осталось ощущение, что казнь над ним всё же свершилась, и он сразу же после оптимистично-бодрых восклицаний, что-де он «не уныл и не упал духом» и «жизнь везде жизнь» вдруг пишет-добавляет в письме: «Да правда! та голова, которая создавала, жила высшею жизнию искусства, которая сознала и свыклась с возвышенными потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих…» Вот ещё где сверкнул – нож гильотины! Вот когда ещё услышал-прочувствовал будущий автор «Идиота», как над ним «железо склизнуло»! Он выстоял пять минут под расстрелом, но ощущения человека, за четверть секунды до смерти услышавшего ужасное «Пли!» и ружейный залп, – остались за пределами его творчества. Он лично видел-наблюдал, как мучился-умирал в плохо намыленной петле Млодецкий, но нигде письменно и не заикнулся об этом. О гильотировании, срезании головы с плеч он знал лишь опосредованно, по свидетельствам других людей, но описание казни с помощью ножа-топора гильотины в «Идиоте» просто переполнено, можно сказать, личными впечатлениями – вспомнились, видно, во всех безобразных подробностях удушливые казематные сновидения, которые тогда, в 1849-м, ещё и перемешивались с угнетающими мыслями-страхами о своей насильственной творческой смерти. Всё-таки казнь состоялась. Голова срезана с плеч. И надежды на второе рождение в этом, творческо-созидательном плане, – чрезвычайно зыбки. «Неужели никогда я не возьму пера в руки! … Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольётся! Да, если нельзя будет писать, я погибну…»

Литература и жизнь, творчество и судьба для него – понятия-синонимы. Без творчества, вне литературы Достоевский своего существования не мыслил. Уж лучше – смерть. Но надежды на полное своё воскрешение он пока не теряет. Один из петрашевцев, А. И. Пальм, вспоминал, что Достоевский перед отправкой в Сибирь был «бодрый, почти весёлый и какой-то светлый, верующий», он даже заявил оптимистично: «Четыре года каторги, потом солдатчина – всё вздор, пустяки, пройдёт, а будущее наше!..»[87]

Однако ж, впоследствии, постфактум, место своего четырёхлетнего пребывания после физического воскрешения он назовёт метафорически, но совершенно однозначно – Мёртвым домом. Какой-нибудь писатель рангом пониже и талантом пожиже, вроде, к примеру, И. И. Панаева, доведись ему пережить каторгу, вполне мог озаглавить своё воспоминательное произведение ещё более броско и эффектно: «Записки из склепа», «Записки из могилы» или даже «Записки с того света». Большинство читателей и многие знакомые-приятели уже вскоре после исчезновения автора «Бедных людей» и «Неточки Незвановой» из Петербурга забыли о нём напрочь, похоронили заживо. Своеобразным свидетельством этому может служить роман некоего Поля Гримма «Тайны царского двора времён Николая I», где одним из героев и под своей фамилией выведен и «благородный поэт» Достоевский, участник тайного общества заговорщиков. Сам Фёдор Михайлович, находясь за границей, читал в 1868 году на французском языке сей роман, претендовавший быть исторически правдивым и документальным, и из него узнал с удивлением и негодованием, что он, Достоевский, оказывается, умер-погиб уже много лет назад по дороге в Сибирь…[88]