Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 45



У Гумилева было множество учеников в узком смысле слова. Он же задумал и в третий раз возродил «Цех Поэтов», – как вольное общество людей, не объединенных ничем, кроме ремесла и дружбы.

Смерть его лишила петербургских поэтов связи. Цех замкнулся в крайне тесный круг, спаянный не отдельной личностью, а общим отношением к поэзии и общим взглядом на нее.

Ученики разбрелись кто куда. Но из наиболее живой группы их образовалось содружество, игравшее заметную роль в петербургской литературной жизни 1921—23 гг. и на собраниях которого можно было слышать голоса поэтов последнего призыва.

Названо оно было странным именем «Звучащая раковина». По понедельникам, поздним вечером или, вернее, ночью, у учениц Гумилева по студии «Дома Искусств», Иды и Фредерики Наппельбаум, собирались не только их ближайшие товарищи, но и весь поэтический Петербург. Если приезжал какой-нибудь именитый москвич, то и он неизбежно попадал на шестой этаж дома на Невском, с балкона которого видны весь огромный город, Нева и взморье.

В длинной, узкой, задымленной комнате, теснясь по низким диванам и стоя вдоль стен, читали стихи – иногда было забавно смотреть на шестнадцатилетнего мальчика, сидящего возле Сологуба, или на какую-нибудь «студистку», благоговейно разглядывающую знаменитую, «ложноклассическую» шаль Ахматовой.

Бывали и те, кто потом уехали: окруженный вниманием Ходасевич, как бы вдруг почувствовавший, что в Москве он жил всю жизнь по ошибке, Георгий Иванов, Оцуп, веселая Одоевцева. Вероятно, до сих пор бывают те, кто остались. Пяст, Лозинский, Верховский, шумная Анна Радлова, Шкапская, Рождественский, вновь появившийся в Петербурге Бен. Лившиц, Надежда Павлович, Нельдихен, скромный и стесняющийся Цензор, Геркен, знаменитый своими предками (внук Боратынского и какой-то племянник Тютчева).

Из числа никому до того не ведомых имен выделилось несколько, и некоторые из них были в последний год в Петербурге уже популярны. В особенности трое: Тихонов, Ел. Полонская и К. Вагинов.

Тихонова успех ждал сразу. Осенью 1921 года я впервые услышал его имя. Через три месяца о нем уже писали в «Известиях» и «Правде». Гумилев перед самой смертью предсказал ему большую будущность.

Успех Тихонова имеет много общего с успехом Серапионов, к группе которых он и принадлежит и с которыми многим связан. В нем есть врожденный природой оптимизм и вкус ко всему цепкому, крепкому и сильному. Это сейчас в спросе, – и не в одной только России, а везде. Это не хорошо и не плохо.

– нет ничего более далекого от этого пленительного двустишья, чем Тихонов, с его квадратным ртом, с пустыми, веселыми глазами и со стихами, колючими, как изгородь.

Конечно, он пишет баллады. Конечно, он весь в современности: война, революция, голод, блокада, дезертиры.

У Тихонова большое беллетристическое дарование: очень зоркий глаз, очень живой словарь. Но едва ли из него разовьется поэт, это один из тех людей, которые растут в ширину, а не в глубину, и вскоре ему, вероятно, покажутся бедными и слабыми средства поэта.

О Полонской знали в Петербурге довольно давно. Она работала с М.Л. Лозинским над переводом Эредиа. Я помню, как лет пять назад, на одном из полушуточных поэтических состязаний, она в четверть часа написала вполне правильный сонет на заданную тему.

Выпустила она сборник в конце 21 года и после этого написала ряд стихотворений, во многих отношениях замечательных.

От Полонской, в противоположность Тихонову, нельзя многого ждать. Ее дарование несомненно ограничено. Но у нее есть ум и воля. В стихах ее есть помесь гражданской сентиментальности с привкусом «Русского богатства» и какой-то бодлеровской очень мужественной горечи. Из всех поэтов, затрагивавших общественные темы, она одна нашла свой голос. После широковещательных, унылых, лживо восторженных излияний Анны Радловой, так же как и после более приятных и более честных упражнений пролеткультовцев, стихи Полонской о жизни «страшных лет России» заставляют насторожиться.



Вагинов моложе первых двух. Он в периоде глубокого брожения. Он ничего не умеет и думает, что поэту ничего и не нужно уметь. Едва ли он в состоянии определить хотя бы количество стоп в строке или место цезуры. Ему все это кажется пустым и ничтожным. Это хороший признак, – если, конечно, человеку не более двадцати лет.

Стихи Вагинова есть одно из самых странных явлений, которые мне известны в искусстве. Единственное, на что они похожи, – это живопись Чурляниса.

Вагинов весь погружен в музыку и остро враждебен беллетристике. Последовательность слов и образов в его стихах едва ли может быть мотивирована чем-либо, кроме звукового сцепления. Но это не игра звуками, как у символистов или у Хлебникова, а логически стройные периоды в причудливейших между собой сочетаниях. В России нашлись догадливые люди, решившие, что в стихах Вагинова скрыта новая поэтика. С точки зрения метода и формы в Вагинове нет ничего, – бред и тупик.

Но нельзя не чувствовать его неподдельной, глубокой взволнованности, естественно сказывающейся в ритме, его подлинно поэтического восприятия жизни и мира. И после всех споров о значении формы и содержания, о мастерстве и «нутре», нельзя все-таки равнодушно встретить человека, который может стать поэтом.

Я подчеркиваю: может стать. Вагинову не надо, конечно, учиться в какой-нибудь студии. Технику он поймет и научится ценить ее. Но ему надо много и долго думать и не бояться быть менее своеобразным. Это главное. Если у него хватит сил и решимости, это будет лишним подтверждением того, что он поэт.

Кроме этих имен, мне хочется назвать еще Н. Чуковского, несомненно даровитого мальчика. Но он в восемнадцать лет сочиняет уже оды о прелестях земляничного варенья. Что это обещает?

Поэты, которых принято называть пролетарскими, много пишут, много печатают и шумят. Уместно вспомнить:

Нельзя отрицать, что среди них есть даровитые люди – Крайский, например, или юный Панфилов. Но быть на уровне первоначального ученичества и еженедельно читать о себе восторженные фельетоны, сравнения с Байроном и Некрасовым, – кто выдержит этот искус?

Так на берегах Невы живет русская поэзия.

На полустанках

Не надо обладать остротой ума, чтобы понять, как бесплодны заранее составленные поэтические программы и манифесты. Принуждение, или даже только понуждение писать «так», а не иначе, ничего дать не может. Теория поэзии состоит из выводов, а не из предпосылок. И, однако, поэт наедине с собой не в силах все-таки перестать думать о том, какие дороги ведут его к совершенству.

Так теперь, после разрушения почти всех наших школ и течений, когда-то возбуждавших столько надежд, столько споров и вопросов, в дни ночной разноголосицы в искусстве поэт не скажет все-таки собратьям: пишите, как хотите. Очень отчетливо обрисовываются вдалеке линии искусства, которое должно быть завтрашним: его не легко определить несколькими словами, но достаточно сказать, что его тональностью является пресыщение шумом и пестротой XIX и начала XX века, реакция против романтизма, понятого по-французски, и в поэзии обратный перелет к тем берегам, на которых последним удержался Андрей Шенье.

Люди, знакомые с развитием форм поэзии, поймут, какие теоретические требования выдвигает этот «неоклассицизм». Но было бы смешно и печально, если бы кто-либо из наших мэтров, собрав около себя учеников, стал бы учить их ясности стиля, точности в выборе слов, последовательности в композиции. Эти тончайшие тайны искусства, навязанные пусть даже и талантливым юношам, остались бы внутренне чужды им и создали бы группу эпигонов. Что сделали бы они, эти юноши, еще встревоженные душевно, еще смущенные и беспокойные, с хрупким наследством Расина?