Страница 4 из 45
Кроме того, если пристально всмотреться во все им написанное, становится очевидным, что своим главным, затаенным мыслям Адамович никогда не изменял, какому бы испытанию на прочность ни подвергал их.
«Литературные беседы», личность и сам образ мыслей Адамовича стали частью той среды, в которой зародилась так называемая «парижская нота», тем центром, вокруг которого объединились молодые литераторы и который вызвал и продолжает вызывать столько споров. Георгий Иванов имел все основания заявить, что «никто из богатой именами и талантами тогдашней нашей словесности не мог бы заменить Адамовича на его критической трибуне»[30]. По мнению одного из тогдашних молодых литераторов, В. Варшавского, на то были веские причины: «За Адамовичем шли в самом главном. Это было очень определенное, хотя и трудноопределимое представление о том, чем была и чем должна быть русская литература»[31]. Для молодого поколения эмигрантских писателей «Литературные беседы» в буквальном смысле стали учебником вкуса.
Но Адамович следил не только за эмигрантской словесностью, в круг его интересов входили вопросы религии и теологии, философии и политики. Критик, поэт, эссеист, публицист, он писал и о театре, музыке, кино, о русском языке, о французской литературе, немного о литературе английской и американской, очень много о классической русской литературе и, конечно, о литературе советской, за которой Адамович следил неустанно, всматривался, вслушивался в нее, огорчался, много раз ее хоронил, а затем всматривался и вчитывался вновь. Он откликался практически на все существенные культурные события современности, а современным для него был весь двадцатый век.
Разумеется, прежде всего его интересовала просто литература как таковая, а все деления – эмигрантская, советская – принимались, как неизбежное зло. Под литературой он понимал нечто иное, мало совместимое с советской идеологией, о чем часто писал. И все же с пристальным вниманием следил за тем, что делается в литературе Советской России. Следил едва ли не с одной целью: заметить пробуждающиеся ростки того, что вновь сделает советского человека русским, а беллетристику из идеологии вновь превратит в литературу. Любые мало-мальские намеки на это отмечал сразу же, а если они затихали, – разочаровывался в авторе, но не в процессе, ибо сам процесс считал необратимым. И в результате получилось, что по большому счету многие его критерии и оценки оказались гораздо ближе к истине и к подлинной истории литературы ХХ века, чем у присяжных ниспровергателей и восхвалителей как с той, так и с другой стороны.
Глеб Струве считал, что Адамович «не принадлежит к тем критикам, писания которых выигрывают от объединения под одной обложкой»[32]. Вряд ли это так. «Литературные беседы», собранные вместе, представляются вполне цельным произведением, своеобразным критическим дневником, рисующим панораму русской литературы по обе стороны баррикад, да и не только русской. И выглядят они в таком виде куда более убедительными, чем порознь, и гораздо более интересными, чем, может быть, даже казалось современникам.
Многолетний критический дневник Адамовича воссоздает портрет эпохи в мельчайших деталях так же, как запечатлели его чуть раньше «Письма о русской поэзии» Н. Гумилева, а до того «Далекие и близкие» В. Брюсова. Портрет эпохи, оставленный Адамовичем, в чем-то даже масштабнее, чем у Гумилева и Брюсова, которые были строже в оценках, но писали только о литературе, более того, почти исключительно о поэзии.
К тому времени, как «Звено» прекратило свое существование летом 1928 года, Адамович был уже «шире всех читаемым и самым влиятельным критиком эмиграции»[33]. В том же году он был приглашен на должность литературного обозревателя в самую известную газету русского зарубежья – милюковские «Последние новости».
1923
Поэты в Петербурге
К концу прошлого века русские поэты научились группироваться в школы и направления. По формальным особенностям, по способу говорить они объединялись и совместно вели священную войну с теми, кто предпочитал их языку другой язык.
Это не есть борьба отцов и детей. Акмеисты враждовали не только со своими предшественниками – символистами, но и с футуристами – их современниками. Футуристам пришлось иметь дело с бунтом в их же государстве, – с имажинизмом.
Так было и так будет. Эта рознь, эти недоумения и споры, в особенности эта крайняя нетерпимость есть воздух искусства. Без этого нет поэтической культуры, и только забывчивые люди думают, что это болезнь нашего времени.
Но с «птичьего полета» это все же, как многое в нашей жизни, смешное и жалкое зрелище, – пусть и неизбежное.
Есть географический признак, по которому было бы, может быть, правильнее делить русское искусство: Петербург и Москва.
Это гораздо слабее чувствуют москвичи. В своей сутолоке и неразберихе, в вечных московских междуусобицах они не сознают в себе единства стиля, которое так явственно в Петербурге. Петербургские поэты как бы связаны круговой порукой, и петербургскому символисту свой же футурист – если только это поэт – ближе, думается мне, чем, например, Андрей Белый.
Едва ли надо говорить об особенностях петербургского и московского искусства. Пушкин писал как-то Наталье Николаевне, что он «ей-ей» разведется с ней, если она будет держать себя как московская барышня. Это очень характерная обмолвка петербуржца. Лучше всего определяется это деление внешностью обоих городов. Сейчас разоренный, нищий и царственный Петербург еще острее в своем стиле. Не знаю, как объяснить это столь явное наличье двух характеров в русском искусстве. Может быть, правы марксисты, утверждая, что «бытие определяет сознание».
В Петербурге сейчас живет три прославленных поэта: Сологуб, Ахматова и Кузмин. Все трое пишут и печатают сравнительно много.
Последние стихи Сологуба прекрасны и замечательны. Так должен состариться поэт: надо только не забыть к шестидесяти годам все то, что тревожило в двадцать. Ткань этих стихов прозрачна и хрупка до крайности. Сологубу сейчас может не хватить силы, ему может изменить умение (и изменяет иногда), но только в таких мелочах, небрежность и недоделанность которых лишь подчеркивает уровень его искусства.
С Ахматовой происходит «обыкновенная история». Она с каждым днем теряет свою популярность, – вернее, она делается все известнее, но в ее слове нет былого очарования и былой остроты.
Это тоже удел поэта, – и пушкинский удел. В Ахматовой любишь не ее голос, – напряженный, трудный, сухой, – а ее манеру. Теперь нет больше «перчаток с левой руки» и поклонники разочарованы. Есть, впрочем, для их утешения несметное количество девиц, подобравших эти ахматовские обноски.
Что сказать о Кузмине? Его торопливая и легкомысленная Муза заблудилась на поэтических перепутьях. Кузмина сильно клонит влево, – для России «влево» это еще и к «верлибризму». Его стихи пестрят то славянизмами, то подчеркнуто-реалистическими выражениями. Часто это сцепление отрывочных восклицаний, связанных вялой логической связью и ритмически распадающихся на куски.
Нельзя отделаться от мысли, что его теперь как бы взвинченный пафос есть самообман усталой и стареющей души.
Кузмин часто и упорно повторяет: «Я не люблю стихов». Мне кажется, этому можно верить.
Я назвал этих трех поэтов прославленными. Надо оговориться: ни один из них не объединяет вокруг себя учеников и последователей. Кузмин и Ахматова, не говоря уж о Сологубе, живут замкнуто и одиноко. Та «работа», которую так задорно и одушевленно вел Гумилев, оборвалась. В Гумилеве была большая жизненная сила, какая-то веселость и вера в свое счастье и удачу. Это заражало и влекло к нему. Его пресловутая самоуверенность едва ли была вполне непоколебимой. Многое смущало его. Но он хотел быть учителем и знал, что учитель не может, без ущерба для себя, делиться с теми, кто его окружает, своими сомнениями и колебаниями.
30
Новый журнал. 1955. № 43. С. 296.
31
Варшавский В. Незамеченное поколение. Нью-Йорк: Изд-во имени Чехова, 1956. С. 179.
32
Струве Г. Русская литература в изгнании. Париж: YMCA-Press, 1984. С. 372–373.
33
Вейдле В. О тех, кого уже нет // Новый журнал. 1993. № 192–193. С. 360.