Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 19

Порядок вечера был незыблем: дед вместе с отцом проводили время в гостиной за обсуждением последних университетских новостей, а я помогал матери с ужином. Мне кажется, на той кухне я знал все лучше, чем дома, и мог бы с закрытыми глазами найти соль или ложку для спагетти. Во время работы мама тихо напевала. До сих пор я не знаю, делала она это по душевному порыву или чтобы порадовать деда, — он часто говорил, какой у нее чудный голос, — но мне нравились старые хиты в ее исполнении, нравилось слышать, какими спокойными и мирными, даже чуть печальными они становятся.

Отец сменял меня между 18.45 и 18.48, чтобы помочь матери накрыть на стол, а я, полный предвкушения, отправлялся в кабинет. Главной страстью деда была биология, — он умудрился собрать огромную коллекцию спор. Почти каждый раз он, сдерживая улыбку, показывал мне новый добытый образец, и вместе мы погружались в удивительный мир клеточной структуры и особенностей создания среды для таких экземпляров. В тот же день дед с гордостью представил мне споры Palaeosclerotium pusillum, ископаемого вида грибов, — он давно охотился за ними и в итоге заполучил. Я, в свою очередь, рассказывал ему о своих успехах, и было здорово не слышать в ответ «Какая гадость!», когда я чересчур увлекался в описании какого-нибудь грибка.

За беседой время пролетало незаметно, и я не успевал оглянуться, как мать уже звала нас к столу. Мое место было ближе к двери, напротив матери; дед сидел справа от меня, и порой, когда разговор забавлял его, или если отцу — нечасто, но такое случалось — удавалась шутка, дружески толкал меня локтем в бок. К самим беседам я не прислушивался; мне достаточно было неспешного гула голосов, который дарил ощущение странного покоя.

Тот ужин ничем не отличался от других: до той минуты, пока дед не положил свой нож на скатерть вместо тарелки. Не стану говорить, что во мне шевельнулось подозрение; но я заметил. Он оборвал отца на полуслове, взглянул на мать и сказал:

— Передай, пожалуйста, салфетку, — а затем сразу, без паузы. — Я был в клинике. У меня рак. Неоперабельный.

До того воскресного дня я не догадывался о силе слов — они были для меня скупыми росчерками на бумаге, звуковыми волнами, которые рождались из связок, инструментом для чего-то более ценного — знаний… Какой вред мог быть от них? Как могли они поменять тот уклад, который существовал годами, был выплавлен самим временем? Я многого не понимал тогда, но отчего-то решил, что дело именно в них: это слова сделали так, что в гостиной деда вместо запахов дерева и старых книг поселился другой, сладковатый и кислый, норовящий поглубже забиться в легкие; это словам удалось рассыпать темно-желтые флаконы по полочке в ванной, нагло оттеснив стакан со щеткой и ополаскиватель. Слова, и только они, стерли с лица матери теплую улыбку, заменили другой — напряженной и боязливой, от которой ее губы становились гладкими и тонкими; слова подарили отцу глубокую морщину между бровями, состарили его взгляд.

Я не хотел даже думать о том, что они сделают со мной, хватило и того, что мой мир поменялся. Ужинам по воскресеньям пришел конец. Им на смену пришли долгие часы в больнице, когда мы, стеснившись возле деда, наблюдали за янтарными каплями, медленно отравлявшими его кровь. Не было больше бесед — спокойных и мирных; мама говорила постоянно, но ее голос был слишком надрывным, слишком гулким и неестественным. Отец все больше молчал. При виде капельницы его глаза темнели, пугая меня, — слишком много в них было незнакомого и неподвижного, и часто они напоминали мне о восковых фигурах в музее.

В те недели я держался за мысль о том, что все это временно. Конечно, я не был слишком наивен, и знал, что от рака не нужно ждать ничего хорошего, — когда мне было десять, наша соседка, миссис Джейсон, умерла от лейкоза, а чуть позже парень из нашей школы, который был на год старше меня, не вернулся после летних каникул из-за саркомы.

Но я все же надеялся. Каждый раз, за ужином, я следил за дедом исподтишка, и ждал, что к нему вернется аппетита, и закончится тяжелая борьба с каждым куском, такая, словно в горло ему вставили противомоскитную сетку. Я отчаянно ждал того дня, когда мы снова сможем разговаривать о наших коллекциях, без того, чтобы он вдруг зеленел, прервавшись на полуслове, и уходил в ванную. Я ждал, когда пальцы отца снова на мгновение побелеют от силы, с которой дед встряхнет ему руку.





Но не дождался.

В день, когда врачи объявили, что лечение не дало результатов, я впервые увидел, как мой отец вышел из себя. Он вскочил на ноги так резко, что уронил стул, и уставился на доктора теми, восковыми глазами. Я не помню, что именно он говорил, но до сих пор вижу его лицо, искаженное так, что морщины появились там, где раньше их не было, потемневшее от крови, прилившей ко лбу, с бугрящимися щеками. Врач не возражал ему; я думал, что вмешается мама, но она сидела, безучастно сложив руки на коленях, глядя строго перед собой. Нервная улыбка даже тогда не сошла с ее губ, существуя как-то отдельно, и мне некстати вспомнился Чеширский кот.

Вдруг поднялся дед и сжал отцу локоть, смяв рукав пиджака. На одно короткое мгновение мне почудилась в нем та, прежняя сила.

— Ты пугаешь Игона, — мягко сказал он.

Отец умолк. Краска резко схлынула с его лица, несколько раз нервно дернулся уголок рта. Он процедил сухое извинение, ни на кого не глядя, и выскочил из кабинета. Мать вежливо прошелестела что-то, не отпуская свою жуткую улыбку, и вышла следом за ним. Дед наклонился и поднял стул, отброшенный отцом, потом тепло поблагодарил доктора, и вывел меня в коридор.

Никто из нас не напоминал отцу о произошедшем, но я видел, что он помнит. С того дня он сник, и глаза его больше меня не пугали. В них не осталось чужого — только отчаянье, сдерживаемое, но все же заметное. Наверное, тогда я с горечью осознал, что мир никогда не встанет на место — даже если дед пойдет на поправку, память о незнакомце, на несколько минут занявшем тело отца, будет жить во мне, как и память о этих месяцах, когда мир сдвинулся с места. И я не смогу забыть, как бы мне не хотелось.

В те же дни, когда глаза отца почти стали прежними, с губ матери сошла приклеенная улыбка, оставив в качестве напоминания две тоненьких морщинки на подбородке, и на лице появилась печать упрямства. Свои вечера она проводила теперь за просмотром медицинских журналов, а позже я стал замечать в ее руках яркие буклеты, полные слов, которые раньше были бы осмеяны в нашем доме. Она много звонила — тем, кого раньше не знала, и кто не знал ее, и из недовольной фразы отца, брошенной как-то неаккуратно в моем присутствии, я понял, что некоторые из этих звонков были международными.

Чуть позже на нашем пороге стали появляться перевязанные почтовой лентой коробки, разных цветов, форм и размеров: от некоторых странно пахло, другие звенели, стоило взять их в руки, а третьи было почти не поднять. Расположившись в гостиной, мать извлекала из них то пакеты с травами и крошечные, с мизинец, пузырьки, то гладкие черные камни и гроздья серебряных колокольчиков, то удручающих размеров сушеные овощи. Вооружившись очередной порцией подобных сокровищ, прихватив несколько отксерокопированных статей вперемешку с буклетами, она отправлялась к деду. Я был свидетелем того, как он пытался отвергнуть ее дары: сперва устало и ласково, позже — раздраженно. Однако, победа раз за разом оказывалась за ней. Она убеждала его долго и горячо, не жалела ни слов, ни голоса, и что-то странное, почти дикое светилось в ее лице. Никогда, ни раньше, ни после я не видел ее такой. Ее словно охватила лихорадка, и все, что она делала, она делала с нервной дрожью, поселившейся в пальцах, и ждала немедленных результатов: впивалась в деда взглядом с порога, пытаясь заметить изменения и дотошно выспрашивала о том, правильно ли он все делает; потом начинала допытываться о самочувствии. Мне казалось, что на его лице всякий раз отражается тень вины от того, что ему снова придется разочаровать ее — ведь лучше ему не становилось.