Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 20

– Ты специально отошел, чтобы я кричала? – завизжала Саша на весь магазин. Голос у нее был звонкий, как колокольчик. – Чтобы я, как бы, громче говорила? Да? Ты поэтому?!

– Нет, – тихо сказал Павлик, и его всего свело, как будто пламенная судорога пробежала по всему пространству, слегка опалив и его самого, – Саша, пожалуйста, пойдем в машину. Я тебя очень прошу. Саша, умоляю, не кричи. Пожалуйста, не ори, пожалуйста, Саша, Сашенька, не ори.

– Тебе за меня стыдно, – дрожащим и обвиняющим голосом резюмировала Саша. – Ему тоже было за меня стыдно. Всем за меня стыдно. Это нормально. Я приеду домой и покончу с собой. Я приняла решение. Здесь, на этой чертовой заправке, мое решение оформилось и вызрело. Спасибо тебе, Павел. Спасибо. Ты молодец. Ты супергерой. Ты клевый. Поздравляю.

И, пошатываясь, побрела к выходу. Павлика снова всего передернуло – будто пространство своей судорогой покатило за ней, за Сашей, но взял себя в руки, поднял с пола стаканчики с кофе и поплыл к красной кассовой портьере, в которую, как восточная принцесса, куталась продавщица снов, – сомнологическую часть ее статуса он осознал позже, когда выяснилось, что она совершенно не может посчитать два кофе, путаясь и яростно вытирая пальцем что-то невидимое и крупное в уголке черного, раскочегаренного шальной тушью глаза. Он, расслабленный очевидным неучастием восприятия сонной принцессы в происходящем вокруг, вложил в ее другую руку пару ровненьких, выглаженных купюр и вышел в ночь. Из стаканчиков шел теплый, лошадиный пар.

Саша сидела на корточках около машины и плакала.

– Я принес тебе кофе, – сказал Павлик. – Ну что ты. Выпей, нам еще триста километров ехать.

– А потом мне еще всю жизнь как-то жить! – пробормотала Саша сквозь слезы. – И не с тобой, даже не думай. Хищник, стервятник, дрянь. Налетел на меня, как на падаль. Как на падаль, да? А при людях трогать боишься, конечно же: это не мое, это не со мной. Отошел сразу! Я видела, сразу отошел.

– Мне неловко, когда при людях на меня кричат, – смутился Павлик. – Я от такого сразу зверею. Не знаю, отчего такое. Сразу хочется спрятаться и убежать.

Саша плакала вот уже десять минут подряд: осталось совсем немного.

Павлик с чудовищным стыдом осознал, что за эти три дня привык к ее всплескам отчаяния: Саша рыдала где-то раз в пару часов, всей душой отдаваясь этому занятию на десять-двенадцать минут. Потом вынимала трясущейся рукой из сумочки пузырек «Новопассита», делала широкий и жадный похмельный глоток, вытирала лицо уже насквозь мокрым платком и кивала Павлику: все, перерыв. Павлик, разумеется, подозревал, что Саша будет почти все время плакать, но все равно предложил ей съездить с ним в Ригу – рабочая поездка, резвый корпоративный автомобиль с кожаными сиденьями, номер в гостинице, сосны и море, я пойду на конференцию, а тебя отвезу к морю, будешь там целый день гулять и пить смородиновый бальзам из глиняной бутылочки, как ты любишь, ты же так любишь?

– Все ты помнишь, как я люблю, – зло сказала тогда Саша. – Хищный такой набросился. Но мне нечего терять, если тебе хочется, я могу съездить, почему нет, все равно никому уже не интересно, где я, что я, куда я поехала. Я буду все время плакать, это ничего?

Павлик ответил, что, конечно же, это ничего, но Саша мрачно пробормотала: да-да, ничего, он тоже говорил, что все ничего, а потом ты меня тоже бросишь, знаем.

Сашу бросил упырь Вадим. Упырь жил с Сашей и ел ее пять долгих мучительных для как минимум Павлика лет, а потом совершенно внезапно сообщил уже немеющей, уже дрожащей от вводных, мягких первых его серьезных слов Саше, что какая-то Инесса уже полгода как ждет от него малыша, и пора уже собирать вещички, жениться, знакомиться с будущими родственниками и вообще неудобно портить жизнь хорошему человеку Александре, и так последнее время был рядом исключительно из жалости. Саша не верила, смеялась, переспрашивала: точно? Это точно? Она была уверена, что они с Вадимом вот-вот поженятся: последние три года из пяти ходила тихая, пьяноватая от сжимающего челюсти мучительного предчувствия несчастья, идущего вразрез с ее яркой, царственной уверенностью в грядущей плодоносной семейности. Теперь цветущий поезд плодородия гремел по чьим-то чужим рельсам, а Саша оказалась ненужной, но принять это у нее не получалось: это правда, спрашивала она у всех, в том числе и у Павлика, это точно, ты думаешь, это действительно так? Может быть, он придумал это все про Инессу, потому что решил, что я недостаточно сильно его любила, и решил уйти вот так, чтобы не мучаться?

– Придумал, конечно, – поддакивал Павлик, прекрасно понимая, что упырь Вадим превратил Сашу – его смешливую, смелую Сашу! – в рыдающую скорбную тень, в получеловека, в пустую оленью шкуру, которую он, Павлик, теперь должен наполнить своей заботой и любовью, чтобы Саша ожила.

Саша не оживала. Несколько недель она просто пролежала в кровати: в застиранной домашней одежде, с жирными волосами, затянутыми в кокетливый злобный хвостик. Павлик приходил, приносил хрустящие картонные пакеты из супермаркета, шуршал целлофаном на кухне, уговаривал Сашу поесть.

– Откармливаешь, – улыбалась Саша сквозь слезы, размахивая вилочкой. – Пять лет ждал, да? Только и ждал, когда я освобожусь, – чтобы сразу же наброситься. Ничего не выйдет. Жизнь моя закончилась, больше ничего нет. Омлет плохой. Он меня научил отличать хороший от плохого. Вообще научил хорошее от плохого отличать. Я плохой, негодный материал. Я не знаю, зачем ты со мной возишься. Я никогда с тобой не буду. Ты мне весь противен совсем, ты чужое, ты не то. А то, что ТО, – оно тоже уже не то. Я все, все.

И Павлик уносил омлет на кухню, и долго думал, как поступить с увечным страдальцем: съесть самому, упрятать, как труп, в черный мусорный пакет или соскрести с тарелочки в унитаз, что правильнее? Он, действительно, никогда в жизни не готовил, все шарился по общепитам, да иногда наколдовывали ему противные жирные борщи с говяжьим пульсирующим сердцем какие-то давние длинноногие гостевые дамы.

– Чай горький! – отчаянно и беспомощно пищала Саша из спальни, и Павлик снова бежал к ней, выхватывал из ее рук зловредного чайного врага, безуспешно пытался гладить Сашу по жирной голове, отчего она дергалась, визжала и кричала что-то про хищную птицу Павла, уже кружащую над сладкой искушающей падалью.

То, что она согласилась в этом состоянии куда-то поехать, Павлик воспринял как закономерное улучшение: Саша, действительно, два дня гуляла где-то у моря (он высаживал ее поутру на полупустой ветреной набережной, аккуратно вешая ей на спину рюкзак с термосом, бутербродами и заветной крошечной глиняной бутылочкой, вечером забирал и вез в гостиницу, где она долго плакала перед сном, уткнувшись в стену), один раз искренне восхитилась какими-то маленькими зелеными пирожными в хипстерском экокафе (и съела одно, восторженно ковыряя его фарфоровой ложечкой, но потом скривилась, сказала: «Черт, я как будто на минуту забыла о том, что моя жизнь кончена» – и снова расплакалась, но был проблеск счастья, отметил Павлик, был!), казалось, чувствовала себя получше от этих многочасовых прогулок.

Хуже всего ей становилось в дороге. Она цепко, хищно вертела тонкими длинными пальцами напряженные костяные рукоятки радиоприемника, будто натягивая, вытягивая из космоса нитяную кровавую волну боли, и, триумфально расплетая пальцами уже сотканное полотно отчаяния, откидывалась на спинку сиденья, подвывая в потолок: это та самая песня! Она актуализирует мою личность, которую он убил и уничтожил! Все, что во мне болит, – это я сама! Потом слова оставляли ее, и она, наполняя все окружающее опасными, угрюмыми тектоническими вибрациями, начинала бубнить: останови машину, срочно останови, а то я выбью стекло или выпрыгну.