Страница 5 из 30
«Ишь ты, леший зубастый, – думают, – добряком да свояком прикинулся. А на вот тебе! На нет цену на соболя собьёт».
Даже Финоген диву дался.
«Ну, – прикидывает, – парень по молодости своей, видно, совсем цены соболю такому не знает». А сам себе на уме. Брови сдвинул и попёр во весь опор на Ефимку.
– Ты, – шипит, – шатун-бродяга, как сумел столько соболя один добыть? Не можно столько одному-то. Держи передо мной ответ: кого ограбил-погубил?! Я тебя за грабёж да разбой потяну куды надо!
Ефимка ничего… не сердится. Хитро так на ерепеню поглядывает да посмеивается, будто жадные струночки в купеческом нутре перебирает.
Совсем Афиноген взбеленился. За властью стал мужиков посылать.
Те вроде к дверям… Да куда там! Повёл Ефимка глазом, они и присохли у порога, прямо рукой-ногой двинуть силы нет.
Повернулся Ефимка к купцу и говорит:
– Ай, купец-удалец! Чего ты скачешь, будто блохи тебя колют? Народ беспокоишь попусту. Правду-то сквозь хитрость да брёх разглядеть – не ох! Да вот хватит-то её ровно на столько, чтобы глаза тебе протереть да на чистую истину глянуть. У моего батюшки в таёжной кладовой такого добра видимо-невидимо припасено для добрых людей. Может, у тебя, купец, охотка имеется сходить-поглядеть? Тут – рукой подать.
От жадности Финоген и про себя забыл. Шубу на ходу напяливает, в рукав попасть не может никак.
– Веди, – хрипит, – меня в свою лесную кладовую. Ежели не брешешь, всё сполна уплачу.
Обмолвился купец так-то, Ефимка и пошёл за дверь. В спешке Афиноген и про ружьишко своё забыл.
Мужики некие увязались следом.
Тоже ведь любопытство осторожность побороло. Страсть как захотелось поглядеть на Ефимкину кладовую.
Вошли в лес. Тут смотрельщики-то незваные потеряли из виду Ефимку с купцом. Вроде как заблудились маленько.
А Ефимка идёт своим делом по тайге, песенки насвистывает. Ровно да неторопко вышагивает. Афиноген же тот, сколь ноги ни подгоняет, всё за парнем успеть не силён.
Долго так шли. Узрел купец, что лес перед Ефимкой сам расходится: где ступит, там дорога наезженная. Купчине же всё бурелом да валежник под ноги подоспеть горазд.
Струхнул Афиноген. Видит, дело тут мудрёное! Загоношился:
– Куда ты меня, к чёрту, ведёшь? Где твоя кладовая?! Шутишь, брат! Не пойду дальше! Сам ко мне своё добро приволокёшь.
Остопился Ефимка, поворотился к купцу: глядит на купца медвежья образина, очами ворочает.
Афиноген со страха глаза руками захлестнул. Подождал, что будет, и отвёл от лица ладони.
Стоит он один-одинёшенек среди тайги дремучей.
Плюнул купец. В сердцах корягу сапогом саданул. Заохала та коряга, зашевелилась и поднялась со хвои стар-старичком.
Сед старичок, борода голубым отливает, искорки серебряные на бороде вспыхивают, во рту трубка-берестяночка.
Опомнился купец, бежать кинулся. А старичок ему вдогонку:
– Куда так торопишься, честной купец? Ишь ты какой оказался зобастый: ни прощай, ни здравствуй! Сынок мой надысь сказывал мне, что охота к тебе припала мою таёжную кладовую поглядеть. Гляди, коль нужда доняла. Денег я не беру за гляденье, только не ослепни, купец.
Упредил так-то старик купца, сам трубку в рот – и задымил. Валом повалил тот дым трубчатый. Голубой весь, с искоркой! Чисто мех соболий, самый дорогой!
С виду получается, что лес горит, да гарью не пахнет. Скоро ветром потянуло. Разошёлся помаленьку дым тот трубчатый, а кругом!.. На деревьях, на кустах разных шкурки собольи, лисьи, куньи да прочие какие поразвешаны! Ну как есть лесу не видно.
Купец и про страх свой забыл.
Кинулся купец те шкурки собирать, да на кось, выкуси! Kaкую рукой ни схватит, та в зверька обернётся – и нет его.
Совсем одурел Финоген: на кусты-деревья бросается безо всякого толку, ругается на чём свет стоит. Всё на себе прирвал-прикончил. Одне отрепья болтаются.
Тут на кусту медвежья шкура подвернулась. Со злости купец хватил её кулачищем. Перед ним и поднялся медведь дыбком! Идёт, на купца зубы скалит, вроде как знакомо ухмыляется.
Купца пот холодный прошиб. Куда деться? Каюк бы ему! Да в ту пору натолкнулись на него мужики, которые навязались было на таёжную кладовую вместе с Афиногеном поглядеть. Пальбу подняли. Убежал косолапый. Кинулись мужики к Афиногену, да лучше бы и не видеть его вовсе. Успел-таки топтыга купца погладить. Так со лба всю шкуру и стянул. Оба глаза ненароком прихватил.
Выжил, сказывали, купец тот. Слепым только на всю жизнь остался.
Говорил он людям про Ефимкину кладовую, да люди на него только рукой махнули: свихнулся, мол, купец со страху, а может, от жадности.
Пройда
Раньше было как? Только заметили в человеке какую-нибудь необъяснимость, тут оно и есть – колдовство!
К мужику какому боязно пристроить такую приладу – он уж постарается рыло-то выдумщику занавесить блямбою потяжелей! Ещё и вперёд накажет: ходить-то, мол, ходи, а хреновину не городи!
Не всякая и молодайка покорится ведьминому званию. А вот старухи – самый что ни на есть подходящий для этого страху матерьял. Только вздумай пустобрёх зацепить языком такую бабку, глядишь, уж она и сама почуяла в себе что-то заветное. Уже и к лечбе в ней способность проклюнулась, и присушивать-привораживать годна, хоть воробья к вороне…
В тайном колдовском ремесле старухи одна другой не мешали – каждая служила по своей особой статье.
Иная бабка посадит, к примеру, порченого на порог избы, голову ему нагнёт, поставит на затылок ковш холодной воды, от хозяйки примет плавленный на печи воск и струит его из кружки в воду. А в ковше шипит, бормочет…
– Слышитя! – строжится бабка. – Ет нечистая сила серчат, почто как чичас узрим мы её поганую образину!
Враньём бабка врёт, а в тёмной да тихой избе людям и вправду кажется, что из ковша исходит сердитое недовольство!
Из того перелитого в ковш воску получалась такая образина, что глянь на неё нечистый – сам бы со страху испортился.
Знахарка же, бывало, суёт стряпню свою леченому в лицо да пытает:
– Свинью супоросную видал?
– На той неделе.
– А петуха на заборе?
– Ещё летом.
– А собака на тебя брехала?
– Так она на то и собака, чтобы на всех брехать.
– Я, милай, покуда про тя одного спрашиваю!
– Что ж ей не брехать, у неё морда не завязана.
– Во! – скажет со значением лекарка, поднявши палец. – Ето чёрт кидался на тебя в собачьем образе. Он же, рогатый, и петухом тебя обкричал.
– И всё разом вылилось?!
– Дык ведь я, милай, не как другие. Я порченого человека одним заходом лечу…
Некоторые старухи умели зазывать былую любовь! Брошенную мужиком бабёнку такая старуха поднимет сонную среди ночи и ведёт в холодный летник. Там велит ей волосы распустить, стать на колени лицом к отворённой печной дверке. Тридцать три раза кричать следует нужное имечко, чтобы через трубу на улице было слышно: «Ми-ки-фор-ко-о-о!» или «Сте-па-нуш-ко-о!». Слышь, мол, кто тебя зовёт?!
И ведь хватало терпения! Одна у печи всю ночь орёт, другая на лавке дремотой сидит мается, вздрагивает да крестится на зычный голос. И посмеяться-то на них жалко.
Таких лекарок и в голову не приходило никому ведьмить. Никто никакой боязни к ним не чуял. Наоборот. Утром мать там али бабка блинов на стол набросает, ребятишек накормит и суёт которому-то из них тёпленький узелок в руку:
– Вам на речку мимо Ниловны бежать, запорхните к старой. Пущай-ка свеженького пожуёт, дай ей Бог здоровья!
Да-а! Эти лекарки были выдуманы для добра.
Но случались могутки и другого пошибу. Не жили они и дня, чтобы хоть малого вреда не причинить ближнему. Либо корову у соседа сурочат – молока не даст, либо килу посадят дотошному мужику, чтобы не подъелдыкивал, где не просят. Бывало, и молодуху сглазят – родит без времени…
Пакостили, одним словом.
Может, сами они и не хотели бы зловредить, только по сатанинскому ихнему уставу бездельники шибко строго наказывались. А уж, не дай Бог, которой в голову взбредёт ещё и добро человеку сделать – сразу жизни лишалась и определялась сатаною на вечные муки…