Страница 22 из 25
Попробуем теперь осмыслить обэриутский опыт группового вступления в литературу.
В краткосрочной перспективе «Манифест ОБЭРИУ» и «Три левых часа» принесли им некоторую пользу: о них узнали и заговорили. В то же время легитимации – со стороны государства, других писателей (не считая Самуила Маршака, устроившего их работать в детские журналы), органов печати и филологического сообщества – не последовало. Так, например, дважды составлявшийся Хармсом обэриутский сборник «Ванна Архимеда», в первой редакции включавший работы литературоведов, не пошел в печать.
В интертекстуальном плане начинания обэриутов были ярчайшими проявлениями того комплекса запаздывания (по Харольду Блуму), которым Хармс страдал по отношению к Хлебникову, а ОБЭРИУ – к первой волне авангарда в целом. Не отдавая себе отчета в том, что являются «вторыми», они, усвоив терминологию предшественников, претендуют на «Новое Первое Неожиданное», провозглашая себя новаторами, воспринимающими мир голыми глазами. Это, кстати, было одной из причин, по которым в краткосрочной перспективе ни «Манифест ОБЭРИУ», ни «Три левых часа» не были засчитаны за полноценный старт. Другая причина уже называлась: обэриуты не заметили смены «культуры 1» «культурой 2».
В долгосрочной перспективе обэриутский фальстарт подвергся семиотическому перекодированию. Эта группа стала восприниматься как фантастическое полузапретное явление, чудесным образом появившееся в обмельчавшей тоталитарной «культуре 2» и по понятным всем причинам «культурой 2» отвергнутое. Про то, что вступление обэриутов в литературу было на самом деле полуграмотным, неоригинальным, связанным с закатом «культуры 1», было забыто. Согласно тому мифу, который ныне сопровождает ОБЭРИУ, молодые гении явились ниоткуда, представляя столь еретическую (в смысле Бурдье) новизну, что должно было пройти полвека, чтобы человечество доросло до ее адекватного постижения. Сегодняшнему признанию ОБЭРИУ способствовало и мученичество многих участников движения, включая вечное безденежье, аресты, ссылки и лагеря, ранний уход из жизни. Наконец, сделали свое дело нонконформистские художественные высказывания Хармса (например, кафкианская «Елизавета Бам») и – шире – неприятие советского менталитета и образа жизни.
Вернемся теперь к рубежу 1920—1930-х годов, когда неудача с продвижением обэриутов в качестве группы поставила каждого из них перед необходимостью индивидуального выбора: быть или не быть писателем? если быть, то адаптироваться ли к «культуре 2» или же оставаться непризнанным автором «культуры 1»? участвовать ли в секторе массового культурного производства, дававшем возможности для публикации, или по-прежнему держаться сужающегося элитарного сектора? Хармс сделал ставку на авангардность в стиле «культуры 1» (возможно, потому что другими регистрами художественного дискурса не владел) и направил свою экспериментальную поэтику одновременно в два русла: массовой – детской – продукции (где не надо было всякий раз сверяться с линией партии) и элитарной, писавшейся «в стол». Его мечта участвовать в создании нового театра после спектакля «Елизавета Бам» осталась неосуществленной.
Детская поэзия позволяла Хармсу как-то зарабатывать на жизнь, добиваться определенной известности и подтверждать свою принадлежность к литературному цеху. В 1926 году он был принят в Ленинградское отделение союза поэтов как начинающий автор[191], а в 1930-м вошел полноправным членом в детскую секцию Всероссийского союза писателей. Известно, что детей Хармс не переносил, но поскольку сам в каком-то смысле оставался ребенком, то адресованная детям поэзия у него выходила превосходно. Вообще, интеллектуальная детскость авангардистов, помноженная на хулиганство и эпатаж, включая упражнения в антилогике, были просто созданы для детской поэзии. Из обэриутских предшественников это мало кто понимал. Маяковский, впрочем, писал стихи для маленьких читателей, но они были слишком нагружены идеологией. Так или иначе, вклад обэриутов в поэзию для детей оказался художественным откровением. Сигнатурным стилем Хармса как детского поэта стали лаконизм, словесные и сюжетные трюки, вызывающая невзрослость тематики – всякого рода «детские» фантазии и желания, одухотворение/остранение бытовых мелочей и, разумеется, абсурдизм.
На элитарные тексты Хармса, по большей части написанные торопливо, без отделки, в «культуре 1» запрос в принципе существовал. Как мы помним, с подачи кубофутуристов графоманское письмо получило признание – в виде одной из престижных диспозиций в поле литературы. Но тогда почему Хармсу из своего «взрослого» творчества удалось напечатать лишь непредставительные крохи? По-видимому, недисциплинированность произведений Хармса, его неспособность держать тему (пусть даже этой темой была антилогика), хаотичность слов и мыслей зашкаливали даже по меркам авангардной культуры. Соответственно, публикация его сочинений могла произойти не раньше, чем его признают гением, легендой, основоположником абсурдизма. Тогда вступит в действие механизм «власть подписи», поощряющий публикаторов сделать достоянием общественности все, вплоть до записных книжек (кстати, показывающих, насколько плохо Хармс владел языком вообще и литературным слогом в частности).
Итак, публичная сфера сузилась для Хармса до детских журналов «Чиж» и «Еж» и единичных выступлений перед широкой аудиторией. Кроме того, он устраивал жизнетворческие перформансы на улицах Ленинграда – дефилируя в квазидендистских нарядах, с трубкой и собачкой в кармане (знакомый кубофутуристский трюк!).
Налицо пропасть, пролегшая между «биографическим» Хармсом – слабо образованным авангардистом с невысоким для писателя творческим потенциалом и, по обэриутскому выражению, «самодеятельным мудрецом», и его теперешней репутацией – писателя-эрудита, философа c большой буквы, математика и логика, забавляющегося антилогикой. В том, что Хармс вышел в универсальные гении, разумеется, была прежде всего заслуга избранных им прагматических стратегий. Свое дело сделала также ностальгическая любовь постсоветского читателя к маленьким неофициальным кружкам единомышленников, такому речевому жанру, как разговоры на кухне о самом главном, доморощенной философии и логике.
Гегель ненароком [192]
Александр Жолковский
Игорю Смирнову к 77-летию
Строки, откуда взято мое синтаксически сомнительное заглавие, относятся к числу едва ли не самых известных у Пастернака – и самых уязвимых. Это четверостишие из первого варианта поэмы «Высокая болезнь»[193] сразу удостоилось сочувственного цитирования Тыняновым[194]:
[Трудно] предсказывать, а осмотреться нужно. Сошлюсь на самого Пастернака (а заодно и на Гегеля): Однажды Гегель ненароком И, вероятно, наугад Назвал историка пророком, Предсказывающим назад[195].
И даже полвека спустя, при переиздании статьи в томе тыняновских работ, ошибка Пастернака осталась незамеченной[196], хотя к тому времени на нее уже обратил внимание Л. Флейшман: «Должен быть назван не Гегель, а Фр. Шлегель („Фрагменты“)»[197].
С тех пор поправка Флейшмана кочует (иногда со ссылкой на него, иногда без) из примечаний в примечания, но характерно, что фактическая ошибка, как правило, ставится Пастернаку не столько в упрек, сколько в заслугу; иногда одобряется и сама ложная отсылка[198]. Предположение, будто он мог просто перепутать два сходно звучащих имени, отводится указанием на его учебу в Марбурге и фундаментальное знакомство с немецкой философией[199]. Одни объясняют подмену якобы имевшей в 1920-е годы место запретностью имени Шлегеля; другие – актуальностью в эпико-революционном контексте поэмы имени Гегеля как великого диалектика[200]; высказывалось даже мнение, будто причиной отвержения адекватного варианта «Однажды Шлегель…» была неудобоваримость получающегося стечения звуков[201].
191
См.: Там же. С. 44.
192
За замечания автор признателен А. Ю. Арьеву, Михаилу Безродному, А. А. Долинину, О. А. Лекманову, И. А. Пильщикову и Н. Ю. Чалисовой. Особая благодарность – Е. В. Капинос за помощь в работе с русскими изданиями – Гейне, Шлегеля, Плещеева, Чернышевского.
193
См.: Пастернак Б. Полное собрание сочинений в 11 т. М., 2004–2005. Т. 1. С. 252–260; журнальный вариант (Там же. С. 403–413) был напечатан в «ЛЕФе» в вып. 1 (5). 1924. С. 10–18.
194
В журнале «Русский современник». 1924. № 4. С. 209–221.
195
Тынянов Ю. Промежуток [1924] // Он же. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977. С. 187.
196
См.: Там же. С. 479.
197
См.: Флейшман Л. К характеристике раннего Пастернака // Он же. От Пушкина к Пастернаку. Избранные работы по поэтике и истории русской литературы. М., 2006. С. 349–350; впервые – в той же статье в журнале Russian Literature. 1975. № 12. Р. 80–81; Приведу немецкий оригинал этого фрагмента и принятые русские переводы: «Der Historiker ist ein rückwärts gekehrter Prophet» (Schlegel A. W., Schlegel F. Athenaeum. Eine Zeitschrift. Darmstadt, 1977 [1798]. Bd. 1 (2). S. 196); «Историк – это пророк, обращенный к прошлому» (Берковский Н. (ред.) Литературная теория немецкого романтизма: Документы / Ред., вступ. ст. и коммент. Н. Я. Берковского; пер. Т. И. Сильман и И. Я. Колубовского. Л.: Изд-во писателей, 1934. С. 170); «Историк – это пророк, обращенный в прошлое» (Шлегель Ф. Фрагменты // Он же. Эстетика. Философия. Критика. В 2 т. / Пер. Ю. Н. Попова. М.: Искусство, 2003. Т. 1. С. 293); «Историк – это вспять обращенный пророк» (Душенко К. Словарь современных цитат. 4300 ходячих цитат и выражений ХХ века, их источники, авторы, датировка. М., 1997. С. 286).
198
«Пастернак допустил ошибку <…> приписав Гегелю высказывание А. Шлегеля <…> но сама эта неточность в высшей мере показательна. Остроумное высказывание <…> очень глубоко отражает основы гегелевской концепции и гегелевского отношения к истории…» (Лотман Ю. Смерть как проблема сюжета // Кошелев А. Д. (Сост.) Ю. М. Лотман и тартуско-московская семиотическая школа. М., 1994. С. 427). Лотман, в свою очередь, путает Августа Шлегеля с его братом Фридрихом.
199
«Пастернак <…> не мог не помнить, что это сказал Шлегель <…> и <…> не понимать, что этих слов никогда не сказал бы Гегель – с его-то детерминистским взглядом на историю» (Шубинский В. Наше необщее вчера // Знамя. 2003. № 9. С. 192). Однако и Шлегель был вполне детерминистичен («Не существует иного типа самосознания, кроме исторического» – Берковский Н. (ред.) Указ. соч. С. 170), так что различия по этому вопросу между ним и Гегелем для Пастернака могло не быть. Кстати, в конспектах Пастернака по философии (Fleishman L., Harder H.-B., Dorzweiler S. Boris Pasternaks Lehrjahre: Неопубликованные философские конспекты и заметки Бориса Пастернака // Stanford Slavic Studies. 1996. Vol. 11. № 1, 2) имя Гегеля фигурирует два десятка раз, а Ф. Шлегеля – ровно один. Может быть, Шлегеля Пастернак все-таки знал хуже?
200
«…ни А. Шлегель, ни Ф. Шлегель тут <…> неуместны, – если не обрывать цитату <…>. Герои революции перли напролом не через строй рапсодий Шлегеля, но именно Гегеля, который – в 1924 году – оказался чуть ли не движителем социальных перемен и <…> был на слуху. И более того: Пастернак получил фундаментальное философское образование <…> и уж как-нибудь Гегеля от Шлегеля отличить мог. Встречается версия, что подмена произошла из-за запрета на имя Шлегеля – это неверно, такое могло случиться в поздние 40-е, но никак не в 1924 году. Думаю, что это совершенно намеренная и осознанная подмена» (http://crusoe.livejournal.com/39012.html?thread=186212). Как отмечают (со ссылкой на: Шлегель Ф. Фрагменты. С. 293, 460) комментаторы поэмы, «авторами „Фрагментов“, опубликованных в журнале „Атенеум“ в 1798 г. <…> были А.-В. и Ф. Шлегели, Ф. Шлейермахер и Новалис <…> Указанный фрагмент обычно приписывается Ф. Шлегелю, хотя кому именно из четырех соавторов он принадлежит, точно не известно. Спутал ли П. имена философов <…> или специально заменил одного другим, мы с уверенностью определить не можем. Дальнейший текст показывает <…> что подразумевал он именно Гегеля, философия которого была поднята на знамена марксизма» (Клятис А., Лекманов О. Борис Пастернак. «Высокая болезнь»: Две редакции поэмы. СПб., 2015. С. 169). В связи с Гегелем как прото-Марксом стоит вспомнить программную формулировку из предисловия ко 2-му изданию 1-го тома «Капитала»: «Я открыто признал себя учеником этого великого мыслителя и кокетничал даже в некоторых местах <…> прибегая к своеобразной гегелевской манере выражаться. Мистификация, которую испытывает диалектика в руках Гегеля, нисколько не устраняет того, что он впервые <…> раскрыл общие формы ее движения. Она стоит у него вверх ногами. Нужно ее перевернуть, чтобы найти рациональное зерно в мистической оболочке» (Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. М., 1960. Т. 23. С. 22). И в этой широко растиражированной в советские годы формуле налицо типичное диалектическое переворачивание наоборот, аналогичное рассматриваемому фрагменту.
201
«Шлегель не звучит: «жды шле» на русском языке не скажешь» (http://leonid-b.livejournal.com/532583.html). Интересно, чем это ждышле превосходит по непроизносимости сочетание шисьсме в строчке «В сермягу завернувшись смерд» из той же поэмы? Затрудненность на всех уровнях была лозунгом футуристов (каковым Пастернак еще оставался в 1924-м).