Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 8



Так вот, Динино воспоминание.

Кадр первый. Она одна, в большой комнате родительской квартиры, в которой они с бабушкой остались жить. Большую комнату тогда называли почему-то залом, сейчас сказали бы – гостиная. Бабушка – в спальне. У Дины в ушах, в голове, где-то внутри еще продолжает звучать бабушкин крик. Но издалека, Дина совершенно не может вспомнить, что именно она кричала. Скорее всего, речь шла о еде – только отказ от пищи вызывал в бабушке маниакальную потребность уговорить или заставить есть любой ценой. Но все-таки Дина не помнит самой ссоры, помнит только, что она одна в комнате, чувствует себя совершенно одеревеневшей, пустой, несчастной, одинокой и очень плохой. Дина смотрит на привычные предметы: диван, на котором лежат красивые бархатные подушки, большой лакированный стол с хрустальной маминой вазой посередине, за которым она делает уроки, телевизор в углу, столик с цветочными горшками – и не может никак проникнуть в этот вещный, реальный мир из своего заточения-одиночества. Это сложное, мучительное чувство лишает ее последних сил. У нее сухие глаза, она не плачет. Как-то она знает, что бабушка ее ни за что не простит, если сейчас самой что-то не сделать, чтобы вернуть ее любовь и расположение. От этого «не простит» очень страшно, она готова на все, но любви, дружественности к бабушке она не чувствует, только острую боль одиночества и покинутости.

Кадр второй. Дина пишет на половинке листочка из школьной тетрадки бабушке записку. В записке сказано: «Дорогая бабушка! Прости меня, пожалуйста! Я больше никогда так не буду». Пишет она почему-то стоя, положив листочек на подоконник… Собираясь с мыслями, Дина глядит за окно, там голуби, тополь, солнце проглядывает сквозь облака… Там мир, куда, кажется Дине, ей больше уже никогда не попасть.

Кадр третий. Дина открывает дверь в соседнюю спальню и видит бабушку, которая лежит на кровати в своей домашней черной мягкой юбке и кофте, седая куля на затылке прошита большой шпилькой на скорую руку. Бабушка лежит лицом к стене, подложив под щеку худой локоть. Дина несколько секунд смотрит на бабушку, чувствует себя затопленной одиночеством и совершенно деревянной, окостеневшей и потерянной, потом преодолевает открытое пространство комнаты (она кажется очень большой, пока Дина идет, а бабушка как будто не видит и не слышит ее) и кладет записку перед бабушкиным лицом.

Что было потом, Дина не помнит. Как быстро бабушка ее простила? Что сказала или сделала, прочитав записку? Чем кончился этот день?

Ничего, никаких воспоминаний.

Зато одеревенение, одиночество и чувство собственной никчемности с тех пор Дину не покидало никогда. Никогда – это не преувеличение, не метафора. Деревянной, беспомощной, никчемной и одинокой она чувствовала себя теперь всегда, каждую секунду своей жизни. Невидимая стена, отделившая ее от мира предметов, людей, голубей, облаков и тополей, никогда больше не исчезала.

А потом у родителей истек срок командировки, и они вернулись. Дина закончила первый класс, началось лето. Телеграмма о том, что мама и папа прилетают, пришла утром в воскресенье, а в понедельник Дина с бабушкой поехали в аэропорт. Из их маленького городка путь неблизкий: сначала на электричке, потом на большом автобусе… Бабушка всю дорогу кормила Дину: котлеты, картошка, яйца, огурцы… Всего много, все разложено по судочкам и бидончикам… У бабушки для еды есть специальная болоньевая сумка-авоська. Дина помнит, как бабушка настойчиво скармливала ей одну за другой увесистые котлеты: «Чтобы в автобусе не кружило, надо поесть, нельзя на голодный желудок»… Но Дина в автобусе все равно закружилась, котлеты оказались не впрок.

Потом, в юности, Дина спрашивала у мамы, о чем та подумала, когда после длинной, в целый год, разлуки, увидела ее среди встречающих в аэропорту? Искала ли глазами свою девочку на высоких худых ножках, лучшую велосипедистку среди дворовых детсадовцев, с бантиками и большими внимательными глазами? А что она почувствовала, когда поняла, что ее дочка теперь – толстый бегемотик на ножках-тумбочках с носом-картошкой и маленькими несчастными глазками? Только бантики и остались на месте.



Мама сказала: «Сначала я очень испугалась, а потом у меня сжалось от боли сердце. Я поняла, как виновата перед тобой, что оставила тебя на попечение сумасшедшей. И поняла, что исправить уже ничего нельзя».

А Дина, хотя была уже и тетя в танцевальной студии, и юбка с наставленным поясом, все-таки еще не до конца понимала, что с ней не так. В аэропорту, увидев маму в толпе, она рванулась к ней всем своим неуклюжим, толстым телом и, кажется, как раз в эту секунду поняла, что с ней случилось что-то невероятно страшное. Мама бежала к ней навстречу, но в глазах ее Дина читала страх и как будто видела свое ужасное отражение. Наконец они добежали друг до друга, Дина обхватила маму руками, уткнулась ей прямо в живот, в ситцевую рубашку, которая пахла, конечно, мамой, мамиными духами. Она стояла так, уткнувшись в мамино тело, прижавшись к ней всем своим и почему-то не могла поднять на маму глаза. Дина как будто ждала, что сейчас в одно мгновение все изменится и станет как раньше: она станет легкой, звонкой, веселой девочкой, которая не умеет ходить пешком, а только подпрыгивает на ходу, переменяя ножки; ждала, что окончится оцепенение, в котором она жила почти год и так устала быть бессмысленной деревяшкой, куклой с отверстием виде рта, в которое бабушка запихивает и заталкивает еду…

Дина ждала чуда… И, наверное, это чудо могло бы случиться, если бы у мамы нашлись в тот момент слова. Если бы мама сказала, что она любит свою маленькую девочку, если бы мама прижала ее покрепче. Но она молчала, даже как будто слегка напряглась, когда дочь ее обняла.

Дина наконец подняла голову и посмотрела на маму и снова увидела в ее глазах страх и… Ей показалось? Или правда так и есть: отвращение? Страх и отвращение? Боль и отвращение? Ужас и отвращение? Дина – маленькая, ни одно из этих чувств словами она назвать не могла, но чувства ей не лгут: мама ее боится, и, кажется, маме неприятно к ней прикасаться?

Большая Дина смотрит на свою толстую расстроенную физиономию на фотографии и думает о маме. Может ли она сейчас простить ее за этот год? Если бы мама тогда смогла понять ее страдание, если бы захотела поговорить о том, что с ней случилось. Все, все бы в жизни Дины могло сложиться иначе. Но мама не смогла, не захотела, не нашла в себе сил. Она и сейчас делает вид, что никакой проблемы у Дины нет: просто она слишком озабочена своей фигурой. Просто. Слишком. Озабочена.

И все сложилось как сложилось.

Опять фотография: мама хохочет, толстая Дина сидит на скамейке, насупившись и глядя себе под ноги. На фото не видно, но Дина знает: рядом со скамейкой лежат ролики. Минуту назад она сняла их со своих толстых ног. Это воскресный день примерно через месяц после возвращения родителей. Папа тоже сидит на скамейке и тоже хохочет. Родители решили научить дочку кататься на роликах («Надо двигаться побольше, и пузико пропадет», – так папа сказал). Дина на ролики встала, даже немножко проехалась, держа папу за руку, а потом начала терять равновесие, испугалась и рухнула вниз всем своим неловким, грузным детским телом… Больно не было, но было обидно до горького вкуса во рту, до сухих, кипящих в глазах слез. Непонятно как, но ни мама, ни папа не видят ее страданий, не замечают ужасной душевной, а не физической боли, от которой корчится их восьмилетняя дочь. Они не видят, а фотоаппарат заметил, запомнил и оставил для Дины этот снимок: чтобы помнила она.

Помнила, чувствовала, навсегда запомнила: если что-то любимое, родное, теплое исчезает из твоей жизни, оно потом никогда не возвращается. Как не вернулась к Дине прежняя мама, та, которая уехала на год, которая до самого последнего момента, когда объявили, что посадка на рейс заканчивается, держала Дину на коленях, прижимала к себе ее пушистую голову. Мама наконец спустила ее с колен, еще раз обняла и исчезла, растворилась в проеме двери «Выход номер 4» и никогда не вернулась.