Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 46

По возвращении из деревни между ними состоялся разговор, глубоко запавший в память старика. Содержание той беседы Стадлинг постарался передать дословно: «„Разве вы не боитесь заразиться черной оспой и тифом?“ – осведомился я. „Бояться? Безнравственно бояться. Разве вы боитесь?“ – отвечала она. „Нет, я никогда не боялся заразительных болезней, когда посещал бедных. Страшно видеть такую безнадежную нужду. Мне делается дурно при одной мысли о ней“, – воскликнул я. „А разве не стыдно с нашей стороны позволять себе всякую роскошь, когда наши братья и сестры погибают от нужды и несказанных страданий?“ – прибавила она. „Но вы пожертвовали всей роскошью и удобствами, свойственными вашему званию и положению, и снизошли до бедняков, чтобы помогать им“, – возразил я. „Да, – отвечала она, – но взгляните на наше теплое платье и прочие удобства, незнакомые нашим страждущим братьям и сестрам“. – „Но какая была бы им польза из того, если б мы одевались в лохмотья и стояли на краю голодной смерти?“ – „Какое имеем мы право жить лучше их?“ – спросила она. Я не отвечал, но удивленно посмотрел в глаза этой замечательной девушки и увидал дрожавшую в них крупную слезу. Я почувствовал, как будто что-то сдавило мое сердце и застряло в горле»[133]. Запись старого человека, много повидавшего на своем веку, передает духовную стойкость Марии, ее глубокую и неколебимую уверенность в необходимости помогать страждущим и быть при этом на равных с ними.

Последнее чрезвычайно важно: для любого человека в ситуации помощи другому человеку есть искус возомнить себя спасителем. Толстой избежал этого соблазна, и Мария, сопровождавшая отца, не раз убеждалась в этом. Сохранилось одно замечательное свидетельство о спонтанном поступке Толстого, изначально не допускавшем и мысли о каком бы то ни было особом своем положении по отношению к голодающему крестьянству.

Вот это незамысловатое повествование одного из очевидцев произошедшего: «Приходит раз изнуренный крестьянин с 12-летним сыном. Нужда и голод привели его. Лев Николаевич выходит к нему в переднюю, тот начинает просить помочь его нужде и становится с мальчиком на колени перед Львом Николаевичем и не хочет вставать. Тогда Лев Николаевич сам становится на колени и со слезами на глазах, дрожащим голосом начинает его просить не унижать себя ни перед кем; он всеми силами души хочет вызвать человека в этом забитом нуждою несчастном. Мужик растерялся, сам заплакал, но продолжал стоять на коленях. Присутствующие тут чуть не насильно подняли его, тогда встал весь взволнованный и Лев Николаевич и, разобрав, в чем дело, удовлетворил, как мог, просьбу его»[134].

Татьяна тоже участвовала в деле помощи голодающим. Ее очень многое смущало в сложившейся ситуации. С одной стороны, богатые милостиво давали деньги нуждающимся, то есть тем, за счет кого, собственно, жили; отец же оказывался в уязвимом положении, раздавая «награбленные деньги». С другой стороны, сами крестьяне дожидались помощи сверху («правительство прокормит»), некоторые же испытывали «нетерпение, озлобление и ропот на правительство за то, что не оправдывает их ожиданий». С третьей стороны, «все нуждаются, все несчастны, а помочь невозможно». «Чтобы поставить на ноги всех, надо на каждый двор сотни рублей, и то многие от лени и пьянства опять дойдут до того же»; у бедного мужика встречается нелюбовь к физическому труду, беспечность и лень, а «бабы его, видя его беспечность, тоже ничего не делают и жиреют на хлебе, который они выпрашивают, занимают и даже воруют у соседей». С четвертой стороны, глубина нищеты народа была такова, что увидевший ее не мог не ощутить острое чувство стыда («Вообще, мне никогда не было так стыдно быть богатой, как в это время, когда приходят ко мне старухи и кланяются в ноги из-за двугривенного или куска хлеба»). Татьяна участвовала в раздаче денег, в открытии столовых, понимала, что в этом заключалась ее помощь как необходимый отклик на неисчислимые беды, однако одновременно осознавала, что самое положение дел в стране не меняется, что для человека ее круга «единственно возможная благотворительность – это отдать свое, и не свои деньги, а то, что мне нужно и чего я лишаюсь для другого». Бескрайность увиденного народного горя приводила к заключению и предвидению: «Жалкий, жалкий народ. Меня удивляет его покорность, но и ей, я думаю, придет конец»[135]. Спустя десять лет в России начнутся крестьянские волнения. И Татьяна напишет брату Льву: «В народе везде недовольство. (Не у нас – у нас я этого не слышу, а слухи из разных других мест.) В Полтавской и Харьковской губерниях разорено около 50 помещичьих усадьб. Поводом к этому послужили, по слухам, рассказы разных агитаторов о том, что царь велел переделить господскую землю между крестьянами. Это приманка, на которую всегда можно поймать мужика. 〈…〉 Я пугачевщины для себя не боюсь. Если мужики разгромят нашу усадьбу и разделят между собой нашу землю, я только сочту это справедливым»[136].

Картины помощи графа и его дочерей крестьянам воспринимаются идиллическими. Они парадоксальным образом и документальны, и идеальны. Однако проблемы народной жизни определились задолго до двух последних десятилетий XIX века, они не были решены и в новое, богатое различными преобразованиями ХХ столетие. Толстым довелось жить во время острейшего многоуровневого кризиса – народной жизни и государственности в том числе. Могли ли их личная отзывчивость и высокая социальная ответственность противостоять ходу истории? Вряд ли. Вместе с тем во все времена живая жизнь разворачивается и личным почином человека.

В те же годы своим чередом шли семейные дела Толстых. Происходили важные изменения: старшие дети уже вырастали, сыновья постепенно устраивали собственную жизнь и один за другим покидали отчий дом. Дочери и младшие сыновья оставались с родителями. Семья жила и в Москве, и в Ясной Поляне.

Весной 1888 года, за две недели до рождения Ванечки, Татьяна записала в дневнике: «Мы с Машей решили, когда у мамá будет ребенок, взять Сашу к себе и ходить за ней всецело – делать ее физическое и моральное воспитание. А то у няни она так портится: искривлялась и искапризничалась совершенно. Маша видит только приятность в этом, но я знаю, как минутами будет тяжело, и трудно, и скучно, и отчаяние будет находить, но я все буду с терпением стараться переносить»[137]. Потом выяснилось, что планы и повседневные заботы о младшей сестренке – не одно и то же: «Дело у меня есть: Саша на моем попечении, но я не нахожу такого рвения, тех планов и мечтаний о ее воспитании, которых было столько. Мне иногда просто скучно с ней, и я чувствую, что отношусь небрежно к ее воспитанию»[138].

Дневниковые записи Татьяны свидетельствуют: в процессе духовного воспитания шестилетней девочки она сталкивалась со сложными вопросами. Так, 15 декабря 1890 года Татьяна пометила: «Учу Сашу каждое утро и радуюсь на ее способности и любознательность и огорчаюсь на свое неумение ровно вести ее. То мы слишком долго сидим на легком, и ей оно начинает надоедать, то я слишком быстро иду вперед и сержусь на то, что она не понимает, прихожу в нетерпение и запугиваю ее. Главное же, что плохо, это то, что у меня так мало воображения и веселости и что я не умею заинтересовать ее тем, чем следует. А она – очень благодарный для этого материал: она все читает с интересом, и вчера я застала ее за предисловием к арифметике. Меня тоже смущает то, что она растет без всяких религиозных понятий, а я не могу ей дать никаких, потому что сама в своих не умею разобраться»[139].

В минуты уныния Татьяна пишет о сестрах, обращая критический взор на саму себя: «Мы – три сестры – идем лестницей. Маша добрее меня, а Саша еще добрее. В ней врожденное желание всегда всем сделать приятное: она нищим подает всегда с радостью. Сегодня радовалась тому, что подарила Дуне ленту, которую ей мама дала для куклы, потом сунула Дуничке пряников. И все это не для того, чтобы себя выставить, а просто потому, что в ней много любви, которую она на всех окружающих распространяет. Маша лечит, ходит на деревню работать, а я пишу этюды, читаю, копаю питомник, менее для того, чтобы у мужиков были яблоки, сколько для физического упражнения, и веду папашину переписку, и то через пень-колоду. Плоха я; все лучше»[140].

133

Там же. С. 174–175.

134

Скороходов В. Из воспоминаний о Л. Н. Толстом. С. 187–188.



135

Сухотина-Толстая Т. Л. Дневник. С. 233, 236, 242–243, 253, 256.

136

Сухотина (Толстая) Т. Л. Письмо к Л. Л. Толстому, 26 апреля 1902 г. // ОР ИРЛИ. Ф. 303. Оп. [не указ.]. Ед. хр. 696. Письмо 17. Л. 36–36 об.

137

Сухотина-Толстая Т. Л. Дневник. С. 175.

138

Там же. С. 187. Запись от 8 (?) августа 1890 г.

139

Там же. С. 204–205. Позднее, уже став матерью, Татьяна Львовна продолжала интересоваться вопросами воспитания. Она горячо откликнулась на педагогическую систему Марии Монтессори. Дочь Татьяны Львовны вспоминала: «Моя мать очень любила педагогику. Перед Первой мировой войной, в одну из зим, проведенных в Риме, моя мать познакомилась с Марией Монтессори и очень заинтересовалась методом ее преподавания. Вернувшись тогда в Россию, она привезла с собой все учебные пособия Монтессори. Я храню фотографию: на ней крестьянские дети и я – мы учимся читать и писать по методу Монтессори» (Альбертини-Сухотина Т. М. Моя мать // Яснополянский сборник – 1978. Тула, 1978. С. 276). Педагогическая система Марии Монтессори была основана на идее свободного воспитания при соблюдении определенных правил, в качестве главного принципа методики выступала идея самовоспитания малыша. В 1914 г. Татьяна Львовна опубликовала книжку «Мария Монтессори и новое воспитание», сопроводив ее иллюстрациями (См.: Сухотина Т. Л. Мария Монтессори и новое воспитание: с 18 ил., изображающими занятия детей в «Домах ребенка» Монтессори и пособия для этих занятий. М.: Типо-лит. т-ва И. Н. Кушнерев и Ко, 1914. (Библиотека нового воспитания и образования и защиты детей / Под ред. И. Горбунова-Посадова; № 97); Сухотина-Толстая Т. Мария Монтессори и новое воспитание // Три путешествия в Рим к Марии Монтессори. СПб., 2012). Позднее, по словам Т. М. Альбертини-Сухотиной, особое внимание Татьяна Львовна уделяла воспитанию своих внуков.

140

Там же. С. 356. Запись от 15 мая 1894 г.