Страница 9 из 17
– Вот эта работа по мне. Славная работа, – удовлетворенно воскликнул Анисочкин и метнул вниз вилы, которые, сделав невероятный оборот в воздухе, ударившись плашмя о землю и срикошетив пару раз, отлетели метров на пять в сторону. – Легкая вещь сено! – продолжал Анисочкин. – И духовитая! И чистая! Это тебе не в грязи копаться. После такого и в поле идти не хочется.
– Что-то я не совсем разделяю твой поросячий восторг, – угрюмо ответил ему Манецкий. – Во-первых, если бы у тебя был в напарниках такой же специалист, как и ты, то вы бы давно на этой славной работенке друг друга вилами закололи. Второй тезис – легкое. Это да, когда сено сухое и непрессованное. Вот денек позабрасываешь брикеты в восемь рядов на трехосный Зил, да еще с непривычки – с утра не разогнешься. В-третьих, духовитое. Какую они, интересно, травку скосили, что у меня в горле першит, – как бы в подтверждение своих слов Манецкий зашелся сухим кашлем. – В-четвертых, чистое. Ты у себя в ухе поковыряйся да по шее проведи. От него же пыль несется, которая всюду набивается. Грязь – что? Сапоги вымыл, руки, переоделся – и хоть в Большой театр. А после сена без купания или душа – не жизнь. В пятых, в поле никогда идти не хочется, по крайней мере, любому нормальному человеку в нашем положении.
Манецкий говорил зло, раздраженно, что называется, ставил на место, сам понимал это, но ничего не мог с собой поделать – понесло, и от этого заводился еще больше. С самого утра что-то давило на него, он чувствовал, что в нем зреет какое-то решение, что кто-то – конкретный ли человек или все его окружение – ждет от него какого-то действия. Это крутилось где-то в подкорке, ускользая от него и упорно не желая формулироваться в мысль, и оставляя после себя лишь ощущение фатальной неизбежности грядущего и твердую уверенность, что ни к чему хорошему это не приведет. Это смешанное чувство непонимания и предвидения рождало тянущую тоску и атавистическое желание расплескать ее в протяжном утреннем крике, раскачивая головой от плеча к плечу и разрывая судорожно сведенными пальцами рубашку на груди, а затем, нащупав нательный крест и зажав его в кулак, устремить себя в последнее пристанище русской хандры – в кабак.
Эта картина столь ярко предстала перед Манецким, что он даже поднес руку к груди и стал перебирать свитер.
– Ты это чего? – встревоженный голос Анисочкина вернул его на землю. – Сердце, что ли, болит?
– Да ничего, не обращай внимания, – Манецкий с удивлением взглянул в склонившееся к нему лицо Анисочкина.
«Вот славный человек, – подумал он, – нахамили ему, другой бы полез отношения выяснять или хотя бы надулся для порядку, а у этого в глазах искреннее сострадание и всерасположенная доброта. И еще растерянность – от незнания, что делать, если меня действительно прихватит».
Разглядев эту искорку, Виталий продолжил, уже гораздо мягче.
– И последнее. Не хочешь идти в поле – не иди. Отправляйся, например, по грибы. Готов составить компанию.
– А что, можно? А ребята? Не обидятся? – растерянно спрашивал Анисочкин.
– Можно. Разрешаю. О мужиках не беспокойся. На твоем месте так поступил бы каждый советский человек.
– Собирать грибы – это, наверно, единственное, что я умею делать действительно хорошо, кроме работы, ну, в смысле, на работе, – с некоторой гордостью сказал Анисочкин.
– Тебе предоставляется уникальная возможность стать вскоре самым незаменимым человеком в отряде. Как пропьем все деньги, съедим все домашние запасы да отощаем на местных харчах, придется переходить на подножный корм. Тут грибочки в самый раз пойдут, на крахмале, каротине и витаминах долго не протянешь.
– Ты не представляешь, Виталий, как я люблю собирать грибы, – радостно тараторил Анисочкин, пока они шли к дому за ведрами, потом к ближайшей роще, – мы с мамой иногда даже в мае ездим, за строчками и сморчками, есть в них особый вкус, вкус первого лесного урожая. А уж осенью… У маминой двоюродной сестры дом в деревне по Ярославской дороге, очень удобно – наш край Москвы, так мы туда через выходной ездим. И все свободное время – в лесу. Даже в дождь. Знаешь, есть какое-то особое очарование собирать грибы в осеннем лесу под моросящим дождем.
– Н-да? – недоверчиво хмыкнул Манецкий.
– Идешь, не спеша, по лесу и Рубцова про себя читаешь. Помнишь:
– Симпатичные стихи, – сказал Манецкий. – Рубцов, говоришь? Первый раз слышу.
– Ну что ты! Такой поэт! С такой трагической судьбой!
– Да-да, печатали мало, пил много, трагически погиб молодым.
– А говорил, ничего не знаешь, – немного обиженно протянул Анисочкин.
– Я действительно ничего о нем не слышал, а что о судьбе – так она у всех поэтов одинаковая, что у русских, что у советских, что у старых английских, что у новых французских, без разницы.
– Ну, ладно. Но ты вслушайся, как удивительно в такт ходьбы вкладывается. Именно ходьбы по лесу за грибами. – И Анисочкин с наслаждением повторил:
– Это кому как. Я, знаешь ли, больше двигаюсь в ритме «Взвейтесь кострами синие ночи». Но ты не подумай, я собирание грибов уважаю – успокаивает. Пока дед был жив, он меня летом постоянно с собой брал, хоть и маленького, но тогда и грибов было больше, и сами грибы были большие. Только у меня в этом смысле образование однобокое. Бабушка моя, покойница, была из городских барышень, до исторического материализма выросла и с грибами знакомилась исключительно в переработанном кухаркой виде. Потом ее всю жизнь преследовали призраки бледной поганки и мухомора, посему до кухни она допускала только трубчатые грибы.
– Понятное дело – женщина. У меня, вон, мама прочитала этим летом какую-то статью о том, что нельзя есть свинушки – и все. А жаль, хороший гриб, мясистый, чистый, растет кучно. Мы их всю жизнь ели за милую душу.
Ведра постепенно наполнялись. В основном, стараниями Анисочкина, так как Манецкий упорно замечал только белые и подберезовики. Анисочкин несколько раз пытался втолковать ему признаки опят, но Виталий, весь во власти своих раздумий, уже через шаг не мог вспомнить, у какого из опят – истинного или его ложного собрата – должна быть пленка на ножке.