Страница 15 из 23
Моя привычка обратилась против меня, как свидетельствовали синяки, ушибы, царапины и кровоточащие раны по всему телу. Более того, я осознал, что безнадежно околдован Миллисент и Илайджей и что мою страсть, сколь бы неправдоподобно это ни звучало, можно назвать лишь любовной. Своей интенсивностью, романтикой и ночными размышлениями она вытесняла мою привычку. Они это знали, и их врожденная жестокость, тирания и невыполнимые требования укреплялись и упрочивались благодаря моей влюбленности. Впредь они не сдерживали себя ни в чем, что касалось меня, а я, «бедная черная пешка» в их игре, сносил любые унижения и оскорбления, которые они измышляли в следующий раз. Мне часто хотелось убить их обоих, и тут я узнал, что, по крайней мере, одна из них, Миллисент, подумывала убить меня. Разумеется, Илайджа тоже нередко говорил, что желает мне смерти, когда я с ним пререкаюсь, а это случалось почти непрерывно.
В отчаянии я решил ослушаться приказа Миллисент и, возможно, Илайджи и навестить Райского Птенчика в его пальмарии. Когда я вошел в жарко натопленную и очень ярко освещенную комнату размерами с крупный теннисный корт, мальчик играл и, разумеется, не услышал меня, поскольку, вдобавок к немоте, был еще и туговат на ухо. Он расставлял в ряд черепах, готовя их к гонкам. Я коснулся его кудряшек, и он, медленно повернувшись, уставился на меня. Он сделал знак, чтобы я наклонился, а затем стал сосредоточенно ощупывать мое лицо, всякий раз поглядывая на свои руки и пальцы. Он обследовал все мое лицо и руки, вновь и вновь поглядывая на свои ладони, когда они касались меня. Наконец он подошел к луже, набрал в чашечку воды и начал старательно меня умывать. Жестами и словами я объяснил ему, что мой цвет не смоется, что бы он или я ни делали. Тогда я вспомнил, как слышал от Мима, что лучше всего общаться с мальчиком с помощью чмоканья: два поцелуя означает «да», а один — «нет». Я также выяснил, что он очень хорошо слышит все, что говорят, если обращаться к нему напрямую, но отвечать может, лишь вычмокивая «да» или «нет».
Возможно, дело в многочисленных талантах, которыми наградила меня моя привычка, или же в «моем алабамском шарме», по выражению Миллисент Де Фрейн, но Райский Птенчик, удивившись поначалу, что мое лицо не вытирается, глубоко привязался ко мне, и мне с большим трудом удалось покинуть его, так чтобы он не расплакался. Именно я подвел мальчика к телефону и разрешил позвонить прадедушке, который задавал ему вопросы, а он отвечал «да» или «нет», чмокая в трубку.
Разумеется, я знал, что Миллисент наблюдает за всем этим из некоего центрального помещения, где у нее был электронный глазок, позволяющий шпионить за слугами, в какой бы из комнат те ни находились (это одна из причин, по которой слуги уходили сразу или, испугавшись, что ей известно, чем они занимаются у себя в комнатах, оставались до старости, после чего автоматически покидали ее дом и переходили в руки правительства).
Таким образом, если не считать моей привычки, которая, как я уже сказал, начала меня подводить, привязанностей у меня было три: Райский Птенчик, Миллисент и Мим с Десятой авеню. Но поскольку каждый требовал полной отдачи, мое здоровье по-прежнему ухудшалось, хотя, как говорилось, кажется, в другом месте, я почему-то становился моложавее и сильнее. Возможно, сама Любовь, возвращая меня в странное детство, в то же время снедала меня.
Из моей одежды выпадали похожие на помет огромных доисторических птиц, но белые, будто северный снегопад, записи, которые я должен был посвящать Илайдже Трашу, но вопреки этому бессистемно отклонялся от темы в разные стороны. Миллисент Де Фрейн тщательно осмотрела мое тело, изумляясь его пестрой окраске, вовсе не похожей на ожидаемый цвет шоколадного пирога и больше напоминавшей некие полузастывшие пласты лавы: здесь — коралловый оттенок, там — забавный розовый, а внизу- воспаленные землистые тона. Но, как меня и предупреждал Илайджа, ее страсть утоляли только юноши моложе двадцати — наемные слуги — и ее интересовал лишь их телесный эликсир, ведь, выкачивая из них мужеское млеко, она даже не успевала полюбоваться их разноликой красотой или вешней прелестью.
Клочки бумаги, на которых я записывал свои мысли, вначале вызывали у нее неистовый гнев, а затем, когда он утихал и никакие лекарства — ни из лучших органов молодых людей, ни из аптечки доктора Хичмафа — ей не помогали, она погружалась в мрачное желчное настроение, и вставала со своего стула лишь затем, чтобы сесть за чайный столик и подливать себе бесчисленные чашки черного китайского чая.
— Неужели этот чернильный мемуарист сказал правду? — постоянно сетовала она, а затем, вспоминая, что это всего лишь слово, а калейдоскоп обманываемой сетчатки продолжает вращаться до тех пор, пока сам глаз не перестанет воспринимать узоры, источенные червями и рассыпавшиеся в прах, Миллисент приказывала мне занять свой пост.
— Его биография, — сказала она, подразумевая, естественно, Илайджу Траша, — не сводится даже к мелко порубленному учению! Полагаю, я имею в виду реальность. Так что же я имею в виду? Ты, как и все, околдован им — видишь его прекрасным юношей, каков и был умысел, признаешь мою страсть к нему, не ведающую времени, и все же — будь ты проклят — ты точно так же, как он, обманул меня! Я должна содрать с тебя шкуру, ведь телесная реальность — глубоко-глубоко под кожей, в тех органах, которые всегда влажны и омыты лимфой, кровью и текучей материей, то есть единственной жизнью тела, а все, что снаружи, дорогой, все, чем мы упиваемся, — лишь смерть и ролевая игра… Во что мы влюблены? Я должна предостеречь тебя, Альберт: твое личное присутствие становится очень сильным, твой смрадный аромат чересчур раздражает мне ноздри, ты — моя диета, которая может оказаться под конец отравленным ужином… Эти записи, — она достала их из какого-то саквояжа, стоявшего на полу, сверкая сапфирами, — все они просто несносны. Мне больше не снятся кошмары, потому что я не сплю. Мне кажется, я могу дышать лишь благодаря тому, что ты страдаешь так же, как я. Так и должно быть, и, разумеется, я наняла тебя именно с этой целью… То, что ты добьешься любви Райского Птенчика в мое отсутствие, я тоже в точности предвидела, и все же теперь, когда это стало fait accompli[10], подобная возможность представляется мне невыносимой. Почему ты не убьешь меня и не покончишь с этим? Единственная наша задача — безусловно, стереть Илайджу Траша в порошок. Хоть это и невозможно, мы все равно закатываем рукава. Ты должен постараться, Альберт. Завлекай его, сбивай с толку, заигрывай, излей на него все свое перезрелое богатство, вызывающее у меня тошноту и вместе с тем аппетит, ну и, разумеется, продолжай вести эти шантажистские записи, раз уж ты не способен стать полноценным мемуаристом. Ты, чернокожая шлюха, способен быть лишь собой, таким чудным — только собой…
Она приказала мне поцеловать ее и при этом сильно изорвала мою новейшую чесучовую рубашку, так что теперь, если взглянуть в ее простеночное зеркало, и впрямь казалось, будто с меня содрали кожу.
— Я знаю, что у тебя за привычка, — бросила она, устремив на меня взор. — Можешь поблагодарить за это Господа, — она вытерла со своих губ мою слюну. — Немногие женщины способны нырнуть столь же глубоко, как я, и вынырнуть такой счастливой и беспечной, готовой посрамить любого дельфина. А теперь доберись до него и преврати его жизнь в сущий ад — так же, как он превратил мою. Слышишь, ты, Купленный-с-Потрохами?…
Я упал к ее ногам в припадке — самом тяжелом на моей памяти. Она слушала мой плач с чутким вниманием и критичной отрешенностью идеальной барабанной перепонки, созданной Господом специально для этого случая. Еще до сотворения мира были предрешены мои рыдания — столь жалобные, что у любого другого лопнули бы уши, но только не у нее. Ни один человек (ведь, как я сказал, все предрешено) не смог бы постичь смысл этого плача, а затем и тоненьких ручейков крови, заструившихся у меня из носа. Они не вызвали у нее никакого восторга и сделали разрыв наших отношений невозможным.