Страница 14 из 23
Миллисент и мальчик уже были на сцене, и тогда я увидел, какая она и впрямь маленькая, ведь там едва хватало места для нас четверых. Миллисент быстро прочла записку без лорнета, а затем повернулась ко мне:
— Это почерк Мима, дорогой Альберт. Всему свету известно, что он расист.
— Я пришла сюда, леди и джентльмены, — обратилась Миллисент к зрителям: публика в зале затаила дыхание, — потому что я никогда в жизни не разлучила бы кровных родственников… Внемлите, — она перегнулась через мерцающую рампу, — вы мои свидетели. Я весьма вежливо пришла сюда с его любимым правнуком, который страдает одним недугом: заинька нем от рождения, хотя все прочие части его тела безупречны, — Миллисент наклонилась и поцеловала его в губы, — но сей престарелый Адонис сцены и экрана никогда не проявлял к мальчику ни малейшего интереса… Этого бесценного паренька собирались упечь в сельский дом для умственно отсталых. Я вмешалась…
— Ты вмешалась, Шарбонно, с одной-единственной целью… Леди и джентльмены, — Илайджа обратился вполголоса к зрителям, — позвольте рассказать вам, как эта тварь с миллиардным состоянием сохраняет свою молодость, ведь, коль на то пошло, ей уже больше сотни лет… Я намерен открыть здесь сегодня всю правду… Позвольте мне…
— Я хочу узнать, сэр, называли ли вы меня когда-либо Чернышом Великолепным? — заорал я на Илайджу, рассеянно дергая за все нитки его черных бус сразу.
— Да, называл, — холодно ответил он, — и не жалею об этом. А что здесь такого? Разве не этого цвета ты вышел из утробы матери — ответь? Сейчас ты хочешь, чтобы я восхвалял твою черную, как вакса, задницу, а через минуту я уже должен сравнивать тебя с целым полем алебастровых лилий. За двумя зайцами не угонишься. Ты черен, как ночь, и почему я, величайший из ныне здравствующих пластических артистов, обязан называть тебя иначе? Почему я должен унижаться до прихотей и капризов нынешней эпохи?
Я спустился на пару ступенек по лестнице, ведущей со сцены. На самой нижней ступеньке лежал старый цилиндр, используемый в одном из дальнейших номеров. Мне он давно понравился, а теперь я взял его и надел на голову.
Я простоял там долго, не шевеля ни единым мускулом, и можно было услышать, как летит муха.
Затем я не спеша расстегнул штаны и вытащил свой бесценный член. Мне кажется, я сделал все, как полагается: траурно и медленно, идеально рассчитав время. Затем, поклонившись каждому зрителю в отдельности, я удалился в фойе.
Впрочем, оказавшись снаружи, я расплакался и поправил на себе одежду.
Не пожелав ждать лифта, я начал спускаться по лестнице и вдруг услышал взывающий голос Мима:
— Альберт! Ради Бога на небесах, вернись, мой любимый. Вернись, ради светлых небес, вернись…
— Пожалуйста, не слоняйся и не околачивайся там снаружи, словно у тебя нет никаких дел. Ты же внесен в расписание, ей-богу, ну и заходи, мой единственный, мне вовсе не так уж плохо, не волнуйся и входи, входи же, — обратилась ко мне Миллисент со своей «полевой кровати». Пока хозяйка не назвала ее так, я всегда считал, что это кровать с пологом на четырех столбиках и так далее, но Миллисент все же настаивала на «полевой» и говорила, что кровати не меньше двухсот пятидесяти лет.
— Доктор Хичмаф уже уходит, Альберт, — воскликнула она, прокашлявшись, а затем кивнула на мужчину очень преклонного возраста с козлиной бородкой и в очках со свисающими ленточками.
— Кто этот смуглый молодой человек? — почти выкрикнул врач, очень пристально меня рассматривая.
— Мемуарист, доктор Хичмаф, мемуарист.
— О чем же он пишет мемуары, дорогая Миллисент, позвольте поинтересоваться?
— Вы уже задали слишком много вопросов женщине, у которой сами же диагностировали сильное переутомление…
— Меня, как всегда, поправляет собственная пациентка! — Он несколько раз покачал головой и зашелся судорожным смехом, похожим на кашель. — Но, пожалуйста, больше не волнуйтесь о своих яичниках, моя дорогая, — сказал он.
— Разумеется, не буду, да я никогда и не волновалась.
— Вашим яичникам могли бы позавидовать многие восемнадцатилетние девушки, Миллисент.
— Вы излишне великодушны! Служить предметом зависти — совсем не мой стиль, Хичмаф, никогда моим не был и не будет. Наследственность — вот в чем все дело, и вы знаете это лучше меня. Ваше нелепое восхваление демократии и милосердия неоднократно сбивало вас с профессионального пути.
— Моя дорогая, вы всегда опережаете мои аргументы.
— Я не потерплю, чтобы лучшим моим органам завидовало hoi polloi[9]… Мы с Альбертом снесли здесь недавно множество оскорблений, и я даже удивлена, что он зашел. Хотя вижу, — иди-ка сюда, любимый, — что его поцарапали: похоже на дикого зверя… Ах, молодость, доктор Хичмаф, молодость не ведает страха перед космосом…
Затем Миллисент пристально рассмотрела мое лицо и, наконец, смазала царапины и следы от когтей собственной слюной.
— Пожалуйста, взгляните на Альберта, доктор Хичмаф, вы ведь не потребуете дополнительной платы? Он ведь член семьи… Давайте, доктор, отведите его к свету и хорошенько, внимательно осмотрите. Вон туда!
Доктор Хичмаф отвел меня к огромному эркеру и заглянул мне в лицо и глаза.
— Вы спортсмен? — спросил он довольно громко, чтобы Миллисент услышала.
— Просто поставьте диагноз, будьте так добры, Хичмаф, голубчик, и не углубляйтесь в его биографию. Он из Алабамы. Возможно, я когда-нибудь съезжу туда, ведь он рассказывал о ней столько чудесного и экзотичного…
— Полагаю, его поцарапала какая-то крупная птица…
— Ну так пропишите ему что-нибудь на свое усмотрение — пилюльку или микстурку: у нас с Альбертом сегодня много дел. Он принес мне столько пользы, доктор Хичмаф, вы даже не представляете…
Доктор что-то наспех записал.
— Пожалуйста, передайте это на обратном пути
Джордану, дворецкому, и он все приготовит, — сказал он мне ледяным тоном, запечатывая конверт с рецептом.
— А вот вам абсолютно не о чем волноваться, дорогая, — негромко заржал доктор Хичмаф, склонившись над своей пациенткой, и поцеловал ее в губы. — И больше никогда не пеняйте на свои яичники… Помните об унции сырого мясного фарша перед сном. Вы почувствуете огромную разницу, Миллисент.
— В таком случае уходите, доктор, у нас с Альбертом куча хлопот. Значит, вы говорите, он здоров… Замечательно! Ведь я не смогла бы отвезти его обратно в Алабаму, окажись он нетрудоспособным, к тому же теперь, учитывая, сколько я на него истратилась, я не могу его потерять.
Как только доктор Хичмаф ушел, Миллисент Де Фрейн выпрыгнула из постели с проворством юнца, обула домашние тапочки и, подойдя к трафальгарскому стулу с вертикальной спинкой, буквально выпалила следующее:
— Все они шарлатаны, Альберт, но кто знает: возможно, когда мы просто слегка подавлены, в нас уже сидит какой-то смертельный вирус, и он как раз сведет нас в могилу… Ты взглянул хоть краем глаза на ту бумажку, которую он тебе написал? Ты ведь так ловко умеешь читать все, что попадается под руки…
— Я пришел попрощаться с вами, Миллисент, мэм, — сказал я. — Я не могу этого выносить.
— Чего? — спросила она.
— Всего.
— Ты имеешь в виду — меня, — подытожила она.
Она молниеносно бросилась к косолапому ломберному столику из красного дерева и, достав из ящика пистолет, направила его на меня.
— Сейчас же объясни, что ты сказал, — закричала она. — И не думай, будто я шучу. Если я застрелю тебя, об этом никто не узнает — кроме тебя, но все произойдет так быстро, что ты попадешь в рай, не успев ничего толком понять. Полагаю, ты веришь в рай…
— Нет, я не принимаю его всерьез.
— Лучше уж убить тебя, чем любить, — сказала она и положила пистолет обратно в ящик.
— Ты понимаешь Мима с Десятой авеню, — задумчиво проговорила она. — Почему и как — не знаю. Мои белые мемуаристы не понимали в нем ни шиша. Христиане жалели его, а иудеи хотели, чтобы он довольствовался слабым утешением. Понимаешь, и любовь, и справедливость — обычно лишь показные эмоции. Но ты, дорогой, в курсе всего. Я не могу тебя терять. Возможно, я убью тебя, но не отдам… Теперь подойди и поцелуй меня, ведь хотя твои щеки истекают кровью, ты еще никогда не был таким спелым, как помидор, и миловидным. Ах, какие волнистые волосы и серьезные брови!