Страница 13 из 14
Она, памятуя о своем давешнем решении подождать, пока он не закончит поэму, молчала. Он не настаивал. Но громовое ее молчание было – те же слова. Она крепилась, она не хотела – слова сами хлынули из нее, сметая всё на своем пути.
Он криво усмехнулся:
– Дневник, мой дневник… Все женщины одинаковы. А я-то так в тебя верил!
– Я тоже верила!
И взрыв произошел.
Он закрыл голову руками, защищаясь от осколков.
Наконец наступила тишина. Он опустил руки.
Надя выдохлась, ей вдруг всё надоело: несколько часов, ну дней ссоры – и потом мир, этим всё кончится, и он знает об этом, и она знает… Захотелось уснуть, как раньше. Всё бросить – и уснуть.
Он говорил: это было давно. Тогда он действительно любил Гудрун. И разве он не говорил ей этого? (Говорил… Но ведь хотелось верить.) Но теперь всё изменилось – теперь он и думать о ней забыл. Это было как болезнь, темная болезнь: он унижался, он был смешон, он был страшен. А теперь он здоров. То была темная любовь, не любовь даже – он не знает, как назвать… (Опять он заговаривает ей зубы.) А сейчас с Надей всё по-другому. (Конечно, она же дитя для него…) И он ей не лгал – Господи! он не лгал. И пусть она простит его – не его нынешнего, а того – прошлого, который тогда, в марте… еще не любил ее…
Надя тревожно ждала, но нежности – нежности не было, нежность не оживала.
И она опять стала говорить о том, как ревновала его к Гудрун, а потом, а теперь… успокоилась. Дура, дура… Решила, что…
– А ты думаешь, я… Я не ревновал тебя всё это время?! Думаешь, мне приятно было знать, что у тебя… было столько? Зачем ты мне об этом рассказала?!
Надя нащупала ногами туфли, встала с дивана и, не взглянув на него, вышла, хлопнув дверью.
Назавтра Надя еще думала, что это обыкновенная ссора, одна из ссор. Она стала вспоминать вчерашнее и вдруг поняла, что забыла его лицо. Точно она не видела Семёна много лет. Она удивилась: что это такое?
И почувствовала вот что.
Она сосулька, огромная сосулька, повисшая под крышей пятиэтажного дома: внизу идут вереницы людей, заворачивают к двери, поднимаются по ступенькам булочной.
И вдруг от нее отрывается капля – часть ее, ее плоть и кровь; этот отрыв она ощущает всем телом, всем своим напрягшимся телом: они еще соединены, узенький мостик между ними еще сохранился, они еще вместе, они еще одно целое, но вот последнее предсмертное касание – и капля оторвалась. И полетела вниз – вниз, вниз, всё вниз, – в прошлое, она видит, как капля летит – прозрачная, с чертами его лица. Капля не успела разбиться – Надя очнулась.
Она всегда воспринимала их ссоры, предчувствуя будущее, она не мыслила своего будущего без него, а сейчас она увидела его полёт в прошлое, она ощутила, как он становится прошлым.
Она стала вспоминать всё с самого начала, с февраля, будто прощалась с этим навеки. Будто продолжения не будет.
Надя силилась вернуть его лицо – и не могла, лицо его стиралось из ее памяти, кто-то огромным ластиком тер задумчиво по его лицу, выступающему из темноты. По волосам, лбу, глазу – наискосок; часть лица еще сохранилась, а рядом зияла пустота.
Он уходил из нее.
Нужно было встать и всего только пройти сотню метров – и вот он, живой, в настоящем…
Он обернулся от окна, повисшего над пропастью. Она взглянула на него и ужаснулась: она увидела сатира. Не молодой бог или некрасивый любимый (он умел быть то тем, то другим) – сатир. Она вдруг увидела, что у него непропорционально большая голова в вихре нестриженых волос, он коротконог, толст. Она вдруг вспомнила его ночную улыбку – улыбку во время смерти, улыбку сатира – и вздрогнула.
Она увидела сатира и в ужасе отшатнулась. Это был ужас, смешанный с жалостью и надменным злорадством.
Назавтра она пришла к нему и сказала:
– Женское самолюбие – ты должен понять… Видишь, самолюбие оказалось больше любви – я разлюбила тебя. Нам нужно расстаться.
Он упал на колени, он плакал – она была непреклонна. Он хотел петь ей песни…
– Оставь, – махнула она рукой. На голове его, клонившейся к ее коленям, ей померещились рожки.
– Надя, Надя, опомнись! Опомнись, Надя! Прошу тебя: подумай как следует. Подумай еще. Я не смогу без тебя. Я не смогу, сможешь ли ты?.. Не играешь ли ты?.. Не липовая ли это трагедия?.. Надя! Подумай еще. Не придется ли потом жале-еть?!
Надя засмеялась. Она была спокойна.
Назавтра она забежала к нему – чтоб посмотреть на него, чтоб узнать, что чувствует теперь. Всё было по-прежнему: он был сатиром, она была спокойна.
Она приходила каждый день и, побыв у него минут пятнадцать, убегала.
Она приходила посмотреть, как – теперь – к нему относится. Проверяла, вправду ли разлюбила. И уходила, удовлетворенная. Ее тянуло к месту бывшей любви, как к месту преступления.
У него оставалось много ее вещей, по пути она уносила их; но жизни их, быт их так переплелись – что-нибудь обязательно оставалось, что-нибудь она обязательно забывала. Не нарочно. Она забирала тапочки, в следующий раз – «Пана», потом – тушь для ресниц. Она почти ничего не говорила – только смотрела на него. Он ежился под ее взглядом.
Но вот ничего принадлежащего ей у него не осталось. Ей больше незачем стало ходить к нему. Назавтра она к нему не пошла – и затосковала. Оказывается, эти хождения успели превратиться в привычку.
Она не ходила к нему несколько дней и вся извелась. Почему бы ему не зайти к ней за чем-нибудь?..
Чего она хотела? Она не знала.
Она попыталась вернуть то первое впечатление после прочтения его дневника – лютую к нему ненависть – и не смогла. Она стала вспоминать, какой была пошло-самоуверенной, спокойной: он ее любит, всё хорошо. И чем всё кончилось?.. Прекрасная дама… смешно. Стала вспоминать все свои ревности, всех этих Ирин-Марин и так далее – эдакая пирамида из женщин, с Гудрун в тюльпановом венке на вершине. И как он сердился, что она эту пирамиду хочет разрушить! Разве он понимал ее? Разве он понимал, что Надя ревновала так, точно она была единственной представительницей рода, которого и он – единственный представитель? А когда он был с другой, а если он был с другой – это было всё равно, как если бы он был с какой-нибудь шимпанзе, пантерой или курицей. Это было совершенно одинаково для нее. Ее бы вырвало в любом из этих случаев. Он был Адамом, она была Евой, они были единственными. Разве он понимал это?
А прошлое?..
Прошлое – оно и есть прошлое. Прошлое – оно как сон, было или не было – нельзя сказать наверняка. Мало ли кто прошел по нашим снам? Прошел и ушел. Забыть, забыть… А он не хотел забывать. Он берёг в душе старый, покинутый рай. Он время от времени туда возвращался, втайне от нее, оставлял ее одну, они были вместе, но это была одна только видимость – она была одна и ничего не знала про это. У нее никогда не было своего – только ей принадлежащего – Адама, своего рая, и она возненавидела этот его покинутый рай (или рай, который его покинул).
Так она думала и вдруг вспомнила, что голубая его рубашка осталась у нее, – висит на плечиках под серебристо-розовым платьем. Она вытащила ее на свет божий – нисколько не помята. Нужно было немедленно вернуть ему его рубашку.
Он сидел за столом. Он работал?! Еще ни разу за две эти недели она не заставала его работающим…
– Я рубашку принесла.
– Хорошо, положи.
Он не смотрел на нее.
– Ты пишешь?..
Он не приглашал ее сесть.
Окно было раскрыто, солнечные лучи освещали его – в волосах его змеились радуги. Ей захотелось коснуться его волос рукой…
Она растерялась – и стала рассказывать о том, как почувствовала себя сосулькой, глядела на него как на прошлое, он живой – и будто мертвый, с которым не может быть будущего.
– Умоляю тебя! – Он повернулся к ней, и она увидела: лицо его прекрасно. Он точно в трех котлах искупался: в воде холодной, в воде горячей, в кипятке… – Умоляю тебя: перестань. Не мучай меня. Я только-только начал успокаиваться. Ты приходишь, чтоб увидеть, какой я отвратительный. Я мерзок, противен тебе – прошу тебя: не ходи больше, не мучай меня! Неужели ты не видишь, как мне больно…