Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 17



Ему известно учение о великом дао, изложенное в творениях Лао-цзы, Чжуан-цзы и других учителей даосизма. Он знает всю идейную историю учения не менее точно, чем его фактическую историю. Величая даоса «пернатым гостем», то есть порхающим в небесах, «летающим небожителем» и так далее, китаец чувствует свою близость к нему: ведь мечта-феерия и у него самого может воплощаться только в даосские формы. В самом деле, наитие поэта наводняет его душу даосским отвлечением, которое, преломляясь во всех возможных фазисах, в зените своем имеет вековечное дао. И вся «Поэма о поэте», написанная поэтом же Сыкун Ту в IX веке, есть поэма о дао в его душе. Следовательно, незачем тут китайскому ученому прибегать к чистой культуре высевок из данного материала, как это было им сделано с буддийским монахом, чтобы получить приемлемый культурный образ даосского монаха, ибо этот последний представляется ему как образ того же китайского ученого, но с определенным уклоном в религиозную мистику.

Точно так же как буддийскому монаху вежливый прихожанин пишет, не моргнув глазом, самые высокие идейные хвалы, словно настоящему святителю, он же напишет их и даосу – опять-таки нисколько не задумавшись над правотою своей оценки, как, впрочем, и над тем, к какой в заключение всего религии он сам-то принадлежит. Он изменит при этом, конечно, формулу похвал в даосском духе, например так:

И вечные деревья, и вечные грибы – все здесь имеет вкус дао: и тучи, и птицы – в них полное содержание для стихов.

Высокие твои чувства близки к чудесной луне; волшебные речи во рту – (к) переправе в темную вечность.

Сердце его переходит все пределы земли; цветы здесь падают средь белых туч.

Он владеет истинной природой тайны Хаоса; он захватил постоянное мастерство в извечной непостижимости.

На его столах древние вещи полны волшебного смысла; за его окном синие горы – все это не мирское.

Однако китайский ученый и тут точно так же подал руку народному творчеству в области столь напряженно ожидаемого всеми китайцами от монаха – равно буддиста и даоса – чародейства. Здесь пальма первенства, конечно, за даосом. Вся фантастика, наслоившаяся за три с лишним тысячелетия даосской религии, настолько проникновенно китайская, настолько известна и настолько, повторяем, есть как бы общекитайский фонд, что ученому пришлось дать лишь литературную форму всем понятному рассказу, а главное, и самому присочинить, глаголя, так сказать, в духе, тем более что с глубокой древности известна всем особая секта даосства («фанши» – «маги»), занимающаяся исключительно чудесами, или, скажем скромнее, фокусами. Они занимались прежде всего изысканием способов продлить человеческую жизнь и превратить смертного в бессмертного. Этим путем они отправили своими снадобьями на тот свет не один десяток китайских государей, не желавших умирать, как все; однако помимо грубой прозы фактов остается, как известно, апологетическая фантастика. И в ней, конечно, неисследимое море сюжетов для повествования, которыми пользовались китайские ученые-поэты всех времен. Еще при династии Тан поэт Бо Цзюй-и сплел причудливую фантастику любви на почве феерии бессмертия вокруг дряблого монарха и распутной наложницы8. Что же говорить о рассказах, не предъявляющих таких больших и редких претензий, как поэма крупного мастера?!

Другой тип фокусников-даосов занимался исключительно изгнанием бесов приемами разных магий и, между прочим, заклинательной графикой. Затаив дыхание, погрузившись в особое наитие, даос схватывал кисть и писал талисман, который имел силу разрушить чары лисы, убить оборотня, исцелить все болезни и так далее. Еще в 1908 году пишущий эти строки слышал собственными ушами, как солидный начетчик, профессиональный преподаватель в высшей школе грамоты сообщал ему конфиденциально, что он видел и знал такого даоса, который мог, написав талисманные графики, вызвать из своего ящика змею, медленно переползавшую тотчас же через двор. И здесь, значит, фантазия неисчерпаема; рассказывать подробности можно было бы бесконечно.



Так же как и буддист, являющийся среди людей как бы милосердным бодисатвой, даос, «крылатый гость» небес, приходит, чтобы покарать злых и восстановить справедливость. Он может зачаровать всех общим миражом, властно смешав действительность с химерой и в конце концов наказав порок или глупость. Он уничтожает разницу между сном и действительностью, приводя человека в полное недоумение. Он может поменять свой лик на чужой, воздвигнуть здания на пустыре, пройти сквозь стену и провести новичка, сиять луной в комнате и вызвать из луны фею. Он поможет хорошему, стойкому в своей добротности человеку. Он превратит его в то существо, которое наилучшим образом достигает своих целей; он устроит пир на весь мир из простого чайника вина; он даст приют влюбленным в складках своего рукава или же в разрушенных чудесным образом стенах. Но он покарает за алчность, повесив человека в воздухе или раздав то, над чем он трясся, всем, кому не лень брать, и так далее. Он морочит и мучит человека за его несовершенство, но вечным спасителем ему не будет, предоставляя этим заниматься милосердному бодисатве в лице бритого хэшана.

Итак, вот прошел перед читателем китайский монах: наймит, святитель, поэт, чародей и фокусник. Остается еще рассмотреть, как к нему относится автор переводимых в этой книжке повестей – Пу Сунлин (он же Ляо Чжай), о котором все, что нужно, сказано в предисловии к вышедшему в свет тому «Лисьих чар» (1922). Как и в тех рассказах, где лисица-фея является к людям, чтобы, смешав действительность с миражом, резко и определенно отделить достойного человека от злодеев, так и в этих рассказах о монахах-волшебниках автор пользуется ими, чтобы ответить на вековечный вопрос о том, есть ли на земле правда. Монах является в них, как deus ex machina9 у древних греков, и его чародейство приводит в движение чрезвычайно сложный сонм фигур реальной жизни, которые иначе тонули бы в беспросветной житейской кутерьме. Дать сильный реактив тускло бродящему настою жизни, проявить свой гений в живых штрихах повествования, сообщить краски и колорит еле внятному лепету толпы – вот за что брался Ляо Чжай и что он выполнил с таким блестящим успехом.

Из предисловия переводчика к сборнику «Монахи-волшебники»10

Монахи, о которых идет речь в этих рассказах Пу Сунлина, писавшего под псевдонимом Ляо Чжай, вмешиваются в человеческую судьбу на правах волшебников. В чарах их волшебства поток событий принимает совершенно обратное естественно ожидаемому направление, и этим автор выигрывает в фабуле.

Народная фантазия, давшая Ляо Чжаю канву его рассказов, представляет себе монаха в двух видах: с одной стороны, это презренный тунеядец, обманщик и смешной человек; с другой – это святитель, знающий магические приемы и потому опасный, заслуживающий всяческого почитания и не подлежащий оскорблениям. Ляо Чжай взял, конечно, вторую версию отношений народа к монахам, ибо рассказы его, считающиеся шедеврами литературного творчества, не анекдоты и не пасквили.

Китайский монах – это прежде всего монах буддийской религии, сэн, тамынь, на разговорном языке – хэшан. Он, как преемник и последователь учения Будды, малодоступного во всей своей сложности простому человеку, идеализуется главным образом как святитель, вмешивающийся в тайны перерождения одной формы бытия в другую. Запутав фабулу рассказа до безвыходности, Ляо Чжай берет монаха-сэна, как некоего deus ex machina античного театра, и заставляет его распутать весь узел событий, невидимая ткань которых была, как всегда оказывается, единственно реальною. Омрачение же людей мира состояло в том, что они, отнесясь к монаху с насмешкой и пренебрежением, не усмотрели в нем проникновенной личности и чудотворца.

Затем, это монах даосской веры, начавшейся, как и буддизм, с философии отрицания мира и бога и вместе с ним превратившейся в служение миру и богу. Идеальная личность монаха этого толка предполагает, точно так же, постижение им тайн сверхбожества, отвлеченного и непостижимого простыми людьми Дао, а потому и вооруженного против зол жизни, которая для него проста, как для фокусника фокус. Этот монах главным образом фокусник и есть, хотя и компетенция в перерождении форм бытия ему не чужда.