Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 17

Монах не от мира сего, монах истинный, то есть истинно-праведный, – прекрасный собеседник поэта:

О, как давно осело мое существо здесь – по рекам Цзян и Хуай! Но редко встречаюсь с истинным монахом, чтобы поговорить с ним о бытии и пустоте (Ли Бо (701–762)).

Он живет где-то в высях гор:

Ему знаком Путь – гостю туч; его имя останется среди внемирных монахов (Вэй Чжуан (ок. 836–910)).

Он – спутник поэтического вдохновения:

Бывало, прежде, когда я бродил среди вершин Лу, пылая вдохновением, бросался искать монаха, чья душа вне вещей (Ли Чжун (X век)).

Пусть даже он пьян – что за беда, если он – талант?!

Лан! Лан! Гудит канон, хоть в триста слов6; что это в сравнении с пьяным монахом, странным и даже безумным? (Су Хуань (ум. 775) «Ода монаху-каллиграфу Хуай-су»).

Безумный монах – не от вина безумен; безумная кисть (каллиграфа) идет прямо в небо! (Мэн Цзяо (751–814) «Ода монаху-каллиграфу Сяню»).

Такому пьяному монаху – пусть судят его как хотят – честь и слава. Его фигура просится на кисть:

Ли Гун-линь славился своим отменным талантом живописца. Его картинами дорожили все современники, и во дворце их собирали и хранили. На одной из них был изображен пьяный буддийский сэн (из трактата о живописи XI века).

Монах – сирота среди людей, как и поэт. Невольно одна душа тянется к другой:

Догорающее светило ушло на запад, за горы; в убогой хижине навещаю сироту-монаха (Ли Шан-инь (813–858)).

Хочу признать в нем прежнего Ду Бо-шэна, а он уже сирота-монах – порхает меж туч и рек (Су Ши (1036–1101)).

То туп я и нуден, словно в окне зимняя муха; то пресен и светел, будто некий сирый монах, вне мира живущий (Лу Ю (1125–1210)).

Как красиво его величавое одиночество! Он так одинок и так своеобразен:

Сирый монах, прислонясь к дереву, слушает слабые звуки; одинокий журавль подошел к озеру и смотрит на свой чистый зрак (Тань Шао (XIV век)).

В оконном полотне холодная слива – и средь снега монах!

Он – настоящий пустынник и вечно блуждает:

Там в тучах пустынник-монах не строит дом; цветы дуба, листья лиан покрывают ложе созерцателя (Чжао Гу (806–852)).

С кем он дружит? Ни с кем, а впрочем:

Не говори, чтоб у горного монаха не было приятелей-друзей: обезьяны все время ведь живут в ветвях древних сосен! (Чжу Фан (VIII век)).

В широких полях идет за монахом олень.

Он опростел, стал дичиться людей, стал сам «диким», элементарною частью природы:





Дикий монах где попало в цветах сидит и погружается в созерцанье; а деревья полны безумного ветра, и цветов полны деревья (Юань Чжэнь (779–831)).

Казенный конь отпущен и прямо идет через ворота к траве; одичавший монах уходит от нас к цветам среди скал и ручьев (Ли Сяо-гуан (XIV век)).

Чем он может угостить, бедный житель полей?

Опростевший монах готовит обед: вот персики и овощи! Мальчик несет чай и при госте его кипятит (Чжан Лэй (1054–1114)).

Как ни прекрасна вокруг него природа, но краса природы – только он:

Время цветов еще не настало, а двор весь в цветах! Но я хочу искать монаха, и мысль моя не на цветах (Юань Чжэнь).

Люблю в нем свободу, беспечность, как в одиноком облаке – покой: еще бы, ведь он поэт! Уединенное созерцание так близко и родно поэтическому прозрению:

Хотя и живу в мирских сетях, но всегда я чист и покоен; ночью ж вместе с высоким монахом – и ни одного слова (Вэй Ин-у (737–791/792)).

Всегда я любил только монаха-поэта; и тогда вечные сосны и причудливые скалы сами станут друзьями (Сыкун Ту (837–908)).

Аист в гнезде подпевает криком колоколу; монах-поэт оперся на посох и рифмует (Чжэн Гу (851(?)–910(?))).

Все поэты идут за вдохновеньем в горы, а я:

Все-таки ненавижу это пошлое паломничество в горы и на это время останусь здесь с высоким монахом! (Сыкун Ту).

Он – верный друг:

Винные друзья придут и тут же уйдут! Монах-поэт в свиданье и мил, и верен (Ян Вань-ли (1127–1206)).

Монах – друг и за стихом, и за шахматами:

Среди своих дел только и вижу чиновников; уходя от них, никого не хочу, кроме монаха с шахматами (Сюй Хунь (IX век)).

Наконец, я сам монах, хотя и не с виду:

Беспечен я! Распахнул свою короткую одежду и иду с горною палкой (посохом); голова моя – не монах, но сердце – монах (Чжэн Гу).

Но поэзия не только в одиноком монахе. Там, где они живут, в их великолепных храмах также сплошная поэзия:

Горы Чжуннань – самые прекрасные места! Монастырское пение выходит в синие выси. Купы деревьев идут вверх, в тайное безмолвие… Редкий дым плавает в воздушной пустоте (Сыкун Ту).

Таким образом, вот где нашли ученые китайцы приемлемость буддийского монаха. Но не того ждал народ, ждал долго и успел свое ожидание вылить в слово: он создал рассказы о монахах-чудотворцах и в этих рассказах подрисовал фигурам монахов столь недостающую им для полноты народного упования нравственную и физическую мощь. В бесчисленных рассказах этого рода он привел их в соприкосновение со всем тем, что знает о внемысленном и загробном мире, и дал монахам власть пользоваться своей силой и местом жреца для претворения незримой силы в зримое выполнение. Так, «божественный хэшан» является во сне императору и спасает страну от засухи. Душа монаха, вырвавшись из дряхлого тела, поселяется в теле юноши, торжествуя сейчас же над плотью. Хэшан морочит любострастного посетителя, заставив его испытать в химере и любовь, и дикий ужас в расплату за нее. Вот он, наконец, воплощение бодисатвы и спасает бедную женщину от ее несносной связи с предыдущим рождением. В этом волшебном вихре фантазии, замещающей назойливые повести о былых чудесах, которым велят верить, народ находит некоторое успокоение, иначе слишком несносна убогая действительность монашества, а особенно для неграмотного китайца, который не может читать всего, что написано о святительстве.

Однако этой стороной религиозной жизни опять-таки заинтересовался китайский интеллигент. Ему понравилось сплетение химеры с действительностью, и он создал из рассказов, ходящих в народе, ряд литературных повестей под титлом «То, о чем не говорил Конфуций»7, то есть странное, причудливое, сверхъестественное чудо. Появляется великолепный талант Пу Сунлина (Ляо Чжая) – народная фантазия облечена в литературную форму, и его повести сейчас же получают всекитайскую известность. Народ и ученая каста сошлись наконец на чуде, творимом, хотя бы только по рассказам, в нашей настоящей жизни. Этого чуда ждали от монахов и, создав его, к ним же и приурочили. Народ творил, ученый облекал в литературную форму и размышлял вместе с отцом китайской истории Сыма Цянем над вековечным вопросом: есть ли на земле справедливость? «Небесный путь – прав он или нет?» Да разрешит же этот вопрос чудотворец-монах, разрубая узлы жизни своим велением сверхъестественной силе!

Что же касается даосизма, то, обратив, как уже говорилось, свой стереотипно-религиозный вид к неграмотному народу, он сохранил свою идеологию и все свое достояние исторически привлекательным в глазах ученого китайца, которому, не в пример буддийским книгам, книги даосские родны и чрезвычайно близки. Если китайский интеллигент, моргая от скуки, слушает буддийского монаха, рассказывающего про чудеса Будды, или, зевая, читает книги, написанные невозможным для приятного чтения языком, и в заключение всего предпочитает взять от буддийского монаха только его чистоту, уединенность и, буде окажется, поэтичность, то при общении с даосским монахом ему не требуется никакой предварительной выучки или даже начитанности.