Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 92



— Почему же, Максим Алексеевич? Нам так хорошо вместе.

«Рук нет, ноги чувствую до колен, от лица остались будто губы и уши. Я как бы исчезаю понемногу». — Он опустил руки. Максим стоял перед ним.

— Мне надо уйти, — сказал труповоз. — Вы, Владимир Анатольевич, кажется, уже на подходе.

— Далёко вы, Максим Алексеевич?

— На улицу. Уйду отсюда. Не хочу, чтобы между нами что-то вышло.

— Между нами ничего не может выйти, кроме любви, Максим Алексеевич.

— Так оно и будет, Владимир Анатольевич. До встречи в новом мире. До свидания, Любовь Михайловна.

— Я люблю вас, Максим Алексеевич, — сказала Люба. — Возьмите мою руку и пожмите. Я её не чувствую.

— А ты сама попробуй поднять, — сказал доктор.

— И правда: получается, — сказала она.

Максим Алексеевич пожал ей руку.

Доктор видел, как он проверил под пиджаком слева. И нажал на пульте кнопку. Дверь открылась.

Доктор смотрел на уходящую тёмно-синюю спину.

«В этом костюме он похож на почтальона. Я люблю его. И люблю почтальонов».

— Никита голоден, — сказала Люба.

— Я думаю, на улице он нашёл кого-нибудь. И полюбил.

— Как это прекрасно — есть людей, — сказала Люба. — Это высшая стадия любви. Это выше полового акта. Это предельная, натуральная отдача. Без компромиссов и метафор.

— Подлинно материалистическая любовь, — сказал доктор. — Если бы одни не ели других, если бы кроманьонцы не истребили неандертальцев, не явился бы и человек разумный.

— А не явись человек разумный, не явился бы и Homo pentaxinus.

— Это заключительная, верхняя ветвь эволюции. Точнее, её верхушка.

— Мы с тобой как боги.

— Тут нет противоречия. Человек есть творец. Бог — тоже его творение. Творение его фантазии. Недоразвитой фантазии. Но теперь воображение и ум человека созрели для нового творчества, по сравнению с которым клонирование выглядит детской забавой. И подумать только, Люба, это наши с тобой ум и воображение. Это мы с тобою породили новый дивный мир.

— Новый дивный мир, в котором вместо Моисеевых скрижалей и комментариев к ним Иисуса будет единственная заповедь…

— Переживание наиболее приспособленного.

— У меня немеет всё тело, Володя. Меня будто накачали новокаином. И сердце замедляет темп. Я не ощущаю, как оно бьётся. Но во мне рождается какое-то движение: я будто лечу куда-то. Вместе с полом. И с этим домом. Мне кажется, подвал наклоняется. Немного странно: я ощущаю пол, но почти не чувствую ног.

— А ты присядь. — Он подвинул её своё кресло, она села. — А я… постою. Язык… онемел. Как в кабинете… у стоматолога. Не чувствуешь, но говорить можешь. Медленно…

— Расскажи, как… будет… в новом мире, Володя. Как мы будем… любить.

— Все будут любить всех. Я уже… чувствую это. Никто… не будет помнить… что такое ненависть. Все будут богами… и не будет людей. Все будут вечны.

— Так странно помнить… что я возражала тебе.

— Никто не будет помнить… как было прежде. И ты. Толстой в восемьдесят лет… был счастлив, забыв… всю свою прежнюю жизнь. И помнил… только главное: как надо жить. И мы… То есть все…

Он опустился перед Любой на колени. Кажется, это заняло целую минуту. Так всё медленно совершалось. Он уже не чувствовал ничего в своём теле. Ни коленей, ни рта, ни глаз, ни сердца, ни кожи. И всё же он был. И осознавать это было — чудесно!





— Мы переплывём мор… переплывём океаны, — сказал он, — мы… посеем новую жизнь… в Европе, Америке… Африке. Мы создадим колонии в Антарктиде… на Луне, Венере… Марсе… Нам не нужны воздух… и вода… Поселения в далёком космосе… Земле не грозит более… перенаселение… Ни болезней, ни войн, ни смертей… Люба, ты слышишь… меня… я уже с трудом говорю…

— На Юпитере, на Сатурне… — шептала Люба. — Крепкие новые люди, Володя… Креп… кие…

— Да, милая. Не какие-то… там… Рахметовы.

Он ткнулся лицом ей в колени, её коленей не чувствуя.

Обнял Любу вместе с креслом, но ни Любы, ни кресла, ни рук своих не чувствовал.

Они умерли в один день, один час, одну минуту и одну секунду.

Глава двадцатая

И воскресли в один день, один час, одну минуту и одну секунду.

Он открыл глаза, и увидел, как она открывает глаза.

Она была белая, была такая же, как он.

Ему сильно хотелось есть.

Он открыл рот.

Язык его шевельнулся:

— Ктым.

И она приоткрыла рот:

— Аго.

Глава двадцать первая

По дороге из школы она увидела Владьку Быстрова и Владьку Костенко. Друзей с одинаковыми именами. Они сидели в спортгородке на брусьях и курили. Увидев её, спрыгнули с брусьев и побежали. Побежали, оглядываясь, говоря что-то. Лица у них были испуганные. Костенко, оглянувшись, споткнулся на бегу, упал, вскочил и побежал догонять первого Владьку. Тот даже не стал ждать Быстрова. Друг, называется. Они боятся любви! Ничего. У неё был Женька, и у них кто-то будет. Тот, кто откроет им целый мир. Любовь и красоту. Может, это будет она. А может, Лариса Пошехонова.

Лариса попалась ей навстречу. Проспала, как обычно. Полночи, наверное, «чатилась» в «Инете».

Тоня не любила опаздывающих. Нелюбовь к ним была у неё от папы. И она не стеснялась признать это. Папа, пожалуй, и гордился этим. Она вставала чуть раньше него: в шесть двадцать. И душ холодный принимала. Как и он. Как она могла не любить его? А мама ей говорила: ты в куклы почти не играла, и водой холодной обливаешься, и встаёшь раньше отца. Ваше утро отличается лишь тем, что ты сидишь у зеркала, а отец к зеркалу равнодушен; оно ему только затем, чтобы бриться. «Да, — отвечала Тоня, — зеркало — от тебя. К слову, мужчины не понимают, как много времени у женщины уходит на то, чтобы хорошо выглядеть». — «Какая ты уже взрослая, Антонина». — «Зови меня Тоня. Антониной будет звать меня муж-подкаблучник».

Тоня улыбалась Ларисе. Лариса опаздывает? Ну и что. Нет больше поводов для нелюбви. Для презрения, злости, насмешки. Так легко стало жить!.. Она скажет об этом Ларисе. А Лариса передаст бегунам Владькам. Костенко ведь неравнодушен к Ларисе, правда, Лариса безразлична к нему. Но сегодня Лариса Владьку полюбит.

— Привет, Лариса!

— Привет. Ты что это? Я в школу, ты из школы.

— Уроков не будет. Отключили воду. Руфинушка сказала, первый урок — и по домам.

— Воды нет, это да. Я тоником мордочку протёрла. А ты что такая разговорчивая? И урок ещё, кажется, не кончился. И бледная ты какая!..

— Волнуюсь, наверное. Много всего произошло. И это так хорошо. Ты ничего не чувствуешь? Я люблю тебя, Лариса.

Лариса остановилась. Тоня подумала: «Ей никто не говорил о любви. И мне до сегодняшнего утра никто не говорил. Но сказал Женя — и всё переменилось. Мир стал праздничным. И вот я сказала Ларисе. И она чувствует то же, что и я. И не знает, как себя вести. Но это у неё скоро пройдёт. Она уже краснеет. А потом побледнеет. Как Женя. И я тоже уже бледная, Лариса сказала. Значит, мы все любим. Мы проникаемся этим».

— Ты что, Баранова? Ты — лесбиянка? А я-то, дура… Вот почему ты с Королёвым дружить не хочешь — хотя он на тебя давно пялится! А он ведь пацан не робкий. Вот почему у тебя парня нет! Слу-у-ушай… Я думала, ты меня презираешь. А ты, что же, скрывала? Ну, до меня дошло-о… Я гуляю с десятиклассником — а ты, Баранова, злишься? Так, да? Злишься, что такая мелюзга, как ты, меня не интересует? Девочка милая, да меня лесбиянки вообще не интересуют. Я их презираю. Уродки. Нет ничего лучше толстого твёрдого члена, поняла? Ненормальная.

— Лариса, я не лесбиянка. Не сердись. Ты поймёшь меня очень скоро.

— Пойму? У тебя не все дома, Баранова. Или ты загрипповала. Или простудилась. Точно: ты вся белая. Ты щёки отморозила. И нос. И лоб. И губы. Целовалась, поди, с какой-нибудь девчонкой из третьего класса на морозе, лесбиянка хренова!.. И где ты мороз-то нашла — в холодильнике? Пивка холодного перепила?… Ты же не пьёшь. Иди-ка домой, ляг в постельку, выпей чаю. Или молока кипячёного. И чего это от тебя Владьки шарахнулись? Я всё видела.