Страница 14 из 17
«… Прошло уже две недели, и это уже очень долго. Я безумно скучаю по тебе, и очень хочу тебя видеть, слышать… Я часто смотрю на твою фотографию и те наши новогодние. Они такие смешные. До сих пор, когда я смотрю на тебя, то должна сначала привыкнуть к тебе, и это всякий раз. Я должна перестать стесняться твоего взгляда. Ты всегда смотришь на меня с вызовом, и я робею. Чудно, наверное! Я безумно люблю твои бархатные глаза, опаленные темными, шелковистыми ресницами, их так много, и зачем тебе столько? Люблю твои очерченные губы, ну, просто очень картинные! Я помню и знаю всего тебя, мне кажется, до песчинки. Я закрываю глаза и взглядом провожаю, стараясь ничего не забыть. Меня это как-то успокаивает… А в голове только «когда мы будем вместе?». И больше ничего не надо. Без этого все становится пустым и бессмысленным. И вот уже почти год я не вижу своего наступающего дня, настоящего – без тебя, я не представляю всей своей жизни – без тебя. Мне не нужна такая жизнь, в которой тебя нет!
…Была плохая погода, лил дождь, темно, и я слушала музыку, просто инструментал, без слов. Сильная музыка, она всегда рождает в воображении образы. И под эту музыку я стала вспоминать все те места в Москве, где мы с тобой были. Воспоминания выстроились в кадры. Наверное, я бы начала с панорамы Москвы. Конечно, это была бы осень, очень теплая, солнечная. Легкие, желтые шторы, выбивающиеся из балкона на Полянке. А я такая, какая есть сейчас, стою внизу и смотрю на этот балкон, но уже не могу туда подняться…
…В четверг я приезжала в суд, искренне надеясь тебя увидеть. А потом время вышло, и никого кроме меня не осталось, я поняла, что сегодня не свидимся. Я вышла из суда и тупо стояла на одном месте, идти никуда не хотелось. Потом я выключила телефон и поехала к метро. Захотелось спрятаться в толпе, но как назло в это время народу в подземке оказалось мало. Я стояла у платформы, пропуская состав за составом, просто стояла и тупила. Женька последнее время называет меня «мультяшкой», потому как он считает, у меня «невозможная» прическа, вместо лица одни глазищи и маленькое тельце. Хотя в тот момент я, наверное, так и выглядела, эдакое задумчиво-глуповатое существо. Наконец, я зашла в вагон и всю дорогу думала о тебе, думала о том, что ты делаешь, как сидишь, какой у тебя взгляд и все такое… Думала, доходят ли до тебя мои мысли, мое разочарование, мое одиночество. И я страстно жаловалась тебе на это. А потом, меньше чем за секунду, в меня, не знаю, как это описать, но будто «вдохнули» жизнь, и я почувствовала, что это ты, что ты думаешь в эту секунду обо мне и говоришь со мной. Ты, наверное, думаешь, что я совсем сбрендила, просто я всегда стараюсь настроиться на тебя, поймать твое настроение, мысли и на этой волне передать свое. И так со мной происходит довольно часто, но так сильно и явно впервые. Когда меня что-то мучает или тревожит, я всегда мысленно обращаюсь к тебе, и постепенно мне действительно становится легче. Потом я вышла из метро, включила телефон и пошла на автобусную остановку…
Ты всегда помни и знай, что я люблю тебя больше всех на свете! То, что было сегодня в суде, наверное, в какой-то степени сломало меня, вырвало из меня одним махом всю веру, и стало внутри очень глухо и пусто. Я хотела умереть в этот момент, но понимала, что сделать этого не могу. Почему судьба так жестоко отрывает тебя от меня. За что?! И нет больше веры. Все сгорело в одну секунду. Я хотела тебе что-то сказать, но от слез, от злобы на это бесчеловечье и подлость не смогла… Ты прости, прости, что я такая слабая. Но всё это лирика, пустословье, горькая обида. Но знай, что мне плевать на время, расстояния. Я дождусь того дня, когда мы всегда будем вместе. Значит, надо еще подождать, нужно терпеть. С первого дня нашей встречи я поняла, что только ты делаешь меня счастливой, так есть и сейчас, так и будет. Я знаю, ты очень сильный, но тем не менее не отчаивайся. Тебя здесь все ждут и дождутся. Я еще больше стала верить, что все будет хорошо. Ни на миг не забываю о тебе – ты мой смысл, моя душа и жизнь! Ты только не забывай об этом, храни в себе этот свет! Надо бороться за справедливость, бороться, чтобы быть услышанным. Сдаться – значит умереть! Я хочу, чтобы это письмо, эта весточка, хотя бы немного тебя отвлекла и успокоила. Я всегда с тобой всеми своими мыслями и чувствами, всем своим сердцем. Молюсь за тебя каждый вечер, чтоб Бог не оставлял тебя. Если сможешь, то есть захочешь, напиши мне хотя бы пару строк. Я очень сильно люблю тебя. У нас все будет хорошо…».
– Шереметьев! – со скрежетом, потонувшим в камерной суете, откинулась «кормушка», обнажив грациозные скулы местного врача – женщины глубоко за тридцать, из местной сибирской чухни.
– Я! – подорвался армян, шустро соскочив со шконки.
– Какой «я»?! – злобно хохотнула врачиха, по ослиному задрав зубы, нескромно выставляя на показ железную фиксу. – Ше-ре-меть-ев!
– Женщина, я Шереметьев! – не сдавался Саакян.
– Сука нерусская, шутки шутить будешь?! – цинковый клык был снова погребен под толстой губи-щей. – На кичу захотел? На рынке своем вонючем так шуткуй.
Под дружный смех хаты армян растеряно разводил руками, оправдываясь перед соседями: «Как объяснить, что я Шереметьев. Никакой ксивы нет!».
– Придется тебе на роже герб фамильный колоть! – заржал кто-то из быков, подхваченный остальными.
В другом углу хаты поселился вполне герметичный коммерсант, у которого липосакции требовали даже щеки. Фамилия Раппопорт вполне гармонировала с его внешним видом и мошеннической статьей, по которой Натаныча и гнали по этапу отбывать свою пятерку. Он уже давно научился страдание превращать в философию. В тюрьме ничего не боялся благодаря врожденной наглости и твердому убеждению, что ушлость и деньги сильнее понятий. Поэтому он смело гнобил быков и хамил блатным, каждый раз в последний момент ловко соскакивая с прожарки. Хотя порой ему и доставалось, но доставалось редко и не в морду. К подобным случайностям Раппопорт относился как к неизбежности, переживая их с улыбкой и упорством.
Его сожителем по нарам оказался калмык – участник пятигорской группировки, здоровенный, мясистый, недалекий, но духовитый. Парню недавно перевалило за тридцатку. И без того малоэстетичную физиономию украшал расплющенный нос с торчащими вывертом ноздрями, как у демона из японского эпоса. Маленькие степные глазки дружно постреливали морзянкой – верный признак боксерского прошлого. Уголовника звали Балдан. Прямой, как рельса, деревянный, как шпала. К знаниям Бал-дан тянулся не слабее, чем к воровскому, но и там, и там всё безнадежно упиралось в железную дорогу. Балдан и Раппопорт приятно нашли друг друга. Калмык хотел подучиться, еврей – поглумиться. Первым делом Раппопорт закалил в бандите уважение к сединам и мощному интеллекту, вторым – сочувствие к еврейской судьбе, сломанной милицейским антисемитизмом и тяжелыми недугами. После этого у Балдана автоматически отменилась потребность спать на шконке в положенную смену: добрую половину прав на сон калмык уступил мошеннику. Однако спустя несколько дней Балдан начал раздражать Раппопорта своей бесцеремонной и неуместной любознательностью. В более остроумные собеседники Натаныч взял унылого коррупционера-чиновника, погоревшего на распределении каких-то квот. Чиновник всего боялся, вел себя зашуганно-скромно, но прекрасно играл в шахматы, составив бойкую партию Раппопорту. За баталиями неотрывно следил Балдан, на котором мошенник срывал зло за проигрыши. Натаныч бил по больному, заводил разговор, в котором калмык понимал лишь предлоги и союзы. Надо отметить, что и сам Раппопорт понимал не намного больше, но беззастенчиво грузил Балдана «концептуальностью», «синергетикой» и «пассионарностью». Калмык злился, но виду старался не подавать.
– Россия – говно! Валить отсюда надо! – тяжело вздыхая, резюмировал Раппопорт, поставив шах чиновнику, на что тот одобрительно кивнул. – Балдан, ты как думаешь?