Страница 8 из 14
Когда умер Николай Алексеевич, то я, к своему удивлению, увидел на поминках его недруга, собирающего автографы присутствующих на этом печальном ритуале. Захотелось возмутиться, но потом подумалось, что это лучшее подтверждение величия Никифорова.
Не могу утверждать, что именно стараниями экслибрисного недруга, но почему-то именно в разгар этого конфликта стало распространяться довольно обидное для Николая Алексеевича прозвище, обыгрывающее его не очень складную фигуру. В это время он стал иногда именовать себя НАНом, приучая людей к этому псевдониму, основанному на его инициалах. Псевдоним привился, и по сей день Никифорова многие иногда называют так.
Называя себя НАНом, Николай Алексеевич подчёркивал, что такое название дал ему не кто-нибудь, а отец русского футуризма Бурлюк. Слыша это, я понимающе поддакивал, но думал, что это он говорил для пущей важности. Ведь даже на экслибрисе, сделанном им для себя ещё в 1959 году, он уже поставил подпись НАН. Но совсем недавно, разбирая переписку Никифорова с Бурлюком, я с большим удивлением прочитал в одном из писем Бурлюка: «Мы всему рады, что от Н.А.Н. НАН. Императрица Анна была неграмотна, её учили подписывать … Крыша, забор, другая крыша, а затем АННА – всё зачеркнуть». А писал это Давид Давидович 4 августа 1957 года. Выходит, правду говорил Николай Алексеевич. После этого письма, нет-нет, да и появится в открытке из-за океана «отца русского футуризма» обращение НАН.
Отсутствие единства у тамбовских экслибрисистов снижало авторитет нашего города. Не будь этих обидных трений, Тамбов в экслибрисном мире имел бы только положительную оценку, ведь кроме Никифорова здесь был ещё и Бучнев, очень талантливый график.
Когда в 1963 году Алёша Бучнев начал увлекаться экслибрисами, а мы с ним начали гравировать экслибрисы одновременно, то в этом же году он сделал экслибрис Никифорову. Это был один из самых первых его книжных знаков. И на следующий год, в 1964 году, он опять награвировал интересный книжный знак в подарок Никифорову. В композициях этих графических миниатюр просматривалось уважение художника к этому коллекционеру.
Казалось бы, должны были сложиться хорошие отношения между Никифоровым и Бучневым, ведь они были нужны друг другу. Николаю Алексеевичу было бы выгодно в своих многочисленных заметках открывать новое имя в графике не только Чернова, а мощного графика Бучнева и любителя Чернова. А художнику Бучневу для его ещё большей известности был бы полезен активно публикующийся коллекционер Никифоров.
Но случилось так, что противник Никифорова смог на какое-то время перетянуть на свою сторону Бучнева. Никифоров сильно обиделся, да так, что когда в 1968 году в типографии печатался каталог первой персональной выставки Бучнева, где были и экслибрисы, он даже пытался помешать этому, что-то наговаривая на художника. Тираж, а он был весьма неплохой, 600 экземпляров, вместо того, чтобы радовать молодого художника, был задержан на складе и, помнится, лежал там очень долго, пока шло какое-то разбирательство. К тому же выяснилось, что этот каталог попытался получить со склада коллекционер недруг Никифорова, а не картинная галерея, которая была заказчиком.
Алексей Фёдорович очень переживал разлад с Николаем Алексеевичем, видно, понимая, что это наносит урон им обоим, а, возможно, и, чувствуя какую-то свою вину. В дальнейшем я никогда не слышал от него негативных высказываний в адрес Никифорова. Зато Николай Алексеевич всегда говорил о нём с обидой. А однажды, когда мы с ним обсуждали темы возможных выставок, и я предложил провести выставку книжных знаков Бучнева, ведь это самый сильный тамбовский график, то Никифоров обиженно заявил, что такая выставка может прекратить нашу дружбу.
Алексей Фёдорович относился ко мне с большой теплотой. Немалую роль в этом, полагаю, сыграли годы нашей совместной учёбы в художественной школе. Мы с ним во многом похожи. Он тоже тамбовчанин, потомок тамбовских крестьян, некогда переехавших в наш город. И мне было обидно, что конфликт коллекционеров разводил нас в разные стороны. Ведь, кроме совместной учёбы и увлечений, мы с этим талантливым художником ещё и жили в одном доме на Советской, 7 «а». И не только в одном доме, но даже и в одном подъезде, он на первом этаже, а я на пятом. В 1967 году я подарил ему книжный знак, изготовленный мною в технике цинкографии. Подарок, видно, понравился, и он в 1968 году в ответ подарил экслибрис мне, награвировав его на дереве.
Думаю, не случайно друзья Бучнева, скульптор Малофеев и артист Борнашов, относились ко мне так тепло. Малофеев, у которого была своя «Волга», видя меня идущим, останавливался, предлагая подвести (я же любил и люблю пешие прогулки). А Борнашов при встречах обязательно вручал приглашения на вечера клуба творческих работников или билеты в театр (второе мне, не скрою, нравилось больше).
Экслибрис не был главной страстью Николая Алексеевича. В этом, вероятно, немалую роль сыграла обида за ненужную внутриусобную борьбу. Жаль, не будь этой борьбы, Никифоров поднял бы известность тамбовского экслибриса ещё выше. Ведь именно благодаря деятельности Никифорова Тамбов прочно завоевал место одного из центров возрождения отечественного экслибриса. Говоря о современном книжном знаке, исследователи 60-х годов неизменно отмечали среди пяти, а то и трёх городов, наиболее активных в области экслибриса, и наш Тамбов.
Я же тем временем, уже располагая небольшой коллекцией экслибрисов подаренных мне Николаем Алексеевичем, и, часто бывая у него дома, посмотрев его собрание этих графических миниатюр, всё больше втягивался в интереснейший мир экслибриса. А он, видя, что я рисую, считая меня художником, что льстило моему самолюбию, предлагал и мне попробовать силы в создании экслибрисов. И, в конце концов, я решился. Немалую роль тут сыграло то, что на моих глазах Никифоров, почти не умея рисовать, тем не менее, брался делать экслибрисы.
Рисовал он чёрным фломастером. Его композиции не отличались особым изяществом, а шрифт был даже хуже моего. Но полиграфическое воспроизводство рисунка имеет одну любопытнейшую особенность. Тонкие великолепные рисунки графиков, стремящихся к изящности, из-за несовершенства типографской технологии теряют часть наиболее тонких штрихов, изменяясь в худшую сторону. А вот такие самодеятельные рисунки, как у Никифорова, в которых штрихи были нанесены в одних местах толстым слоем чернил, в других тонким, как бы выравнивались и репродукции смотрелись лучше оригиналов.
К тому же Никифоров никогда не делал клише того же размера, что рисунок, а всегда уменьшал его. Нельзя сказать, что при уменьшении его любительские рисунки приобретали изящность, но всё же шероховатость штрихов несколько сглаживалась. Премудрый Никифоров хорошо понимал это, поэтому, делая экслибрис в подарок, всегда вручал не рисунок, а уже тираж, где этот рисунок, отпечатанный голубой краской да на глянцевой бумаге, выглядел более убедительно. К тому же это освобождало владельца экслибриса от лишних и очень непростых тогда хлопот по тиражированию. А обходился Никифорову такой необычный подарок очень дёшево.
Возрождая отечественный экслибрис, Николай Алексеевич основное внимание уделял подарочному экслибрису, ведь маловероятно, чтобы какой то книголюб стал бы заказывать этому художнику-любителю книжный знак для своей библиотеки. Подарочный экслибрис, в отличие от заказного, легко входил в сознание того общества, да и красивое название «экслибрис» способствовало этому успеху. Согласитесь, привлекательно звучит, если о человеке говорят, что он дарит что-то малоизвестное с элегантным названием ноктюрн, энурес, люмбаго или экслибрис.
Другое дело, что книжный знак, как символ любви к книге, в той реальной социалистической жизни был не по карману простому книголюбу, которому было затруднительно платить достойную плату художнику за его изготовление, типографии за профессиональное тиражирование, да и хлопотно было самому наклеивать бумажные ярлыки на книги своей библиотеки. Это в дореволюционное время состоятельные дворяне могли иметь библиотекарей, следящих за их книжными собраниями, переплетавших их и тщательно наклеивавших экслибрисы. Материальные возможности советской интеллигенции были куда скромней. Вот и ограничивался советский книголюб максимум мастичным штемпелем, о котором дореволюционный исследователь книжного знака Верещагин сказал, что он портит книгу не менее чем бумажный червь.