Страница 4 из 28
Мину отдавала себе отчет в том, что надо бы поспать еще. Суббота всегда была в книжной лавке ее отца самым горячим днем, даже во время Великого поста. Теперь, когда ответственность за заведение лежит на ее плечах, возможностей передохнуть до конца дня будет не слишком много. Но в голове у нее, подобно скворцам, которые носились, то взмывая в небо, то камнем падая вниз, над башнями замка Комталь осенью, крутилось слишком много мыслей.
Мину приложила руку к груди и почувствовала, как сильно бьется сердце. Сон, такой яркий, выбил ее из колеи. Никаких оснований полагать, что их лавка вновь окажется под прицелом, не было: ее отец не совершил ничего дурного, он был добрым католиком, – и все же она не могла отделаться от мысли, что за эту ночь что-то произошло.
В другом конце комнаты спала крепким сном ее семилетняя сестренка, черные кудри малышки облаком разметались по подушке. Мину потрогала лоб Алис и обрадовалась, обнаружив, что кожа прохладная на ощупь. Понравился ей и тот факт, что выдвижная кровать, где иногда ночевал их тринадцатилетний брат, когда не мог уснуть, пуста. Слишком уж часто в последнее время Эмерик прокрадывался к ним в комнату, утверждая, что ему страшно одному в темноте. «Знать, совесть у него нечиста», – заявил им священник. Интересно, про ее ночные кошмары он сказал бы то же самое?
Мину наскоро ополоснула лицо холодной водой, протерла влажной ладонью подмышки. Потом надела юбку, застегнула кертл, после чего тихонько, чтобы не потревожить Алис, взяла позаимствованную из лавки книгу и на цыпочках вышла из их комнатки на чердаке. Спустившись по лестнице, она миновала дверь в комнату отца и крохотную клетушку, где спал Эмерик, потом спустилась еще на этаж ниже и очутилась на нижнем, вровень с улицей, этаже.
Дверь, отделявшая коридор от их просторной общей комнаты, была закрыта, но через плохо пригнанный косяк проходили все звуки; до Мину донеслись звяканье кастрюль и лязг цепи над очагом: их служанка вешала на крюк железную бадью с водой, намереваясь ее вскипятить.
Она приоткрыла дверь и прошмыгнула внутрь в надежде взять с полки ключи от лавки, не привлекая внимания Риксенды. Служанка была добродушной, но очень любила почесать язычком, а Мину сегодня утром не хотелось задерживаться.
– Доброе утречко, мадемуазель, – затараторила Риксенда. – Вот уж не ожидала, что вы подскочите ни свет ни заря. Никто еще даже не поднимался. Принести вам что-нибудь заморить червячка?
Мину вскинула вверх ключи:
– Мне нужно поторапливаться. Когда отец проснется, скажешь ему, что я решила пораньше пойти в Бастиду, подготовить все в лавке? Раз уж сегодня базарный день, надо этим воспользоваться. Он может не спешить, если вдруг соберется…
– Ох, радость-то какая, хозяин собрался пойти…
Риксенда осеклась, натолкнувшись на взгляд Мину.
Хотя ни для кого не было секретом, что ее отец вот уже много недель подряд не выходил из дома, об этом никогда не говорили вслух. С тех пор как Бернар Жубер вернулся в Каркасон из своих зимних странствий, его словно подменили. Из когда-то улыбчивого человека, у которого для каждого находилось ласковое слово, доброго соседа и верного друга он превратился в собственную бледную тень. Угрюмый и замкнутый, упавший духом, он больше не заикался ни об идеях, ни о мечтах. Мину больно было видеть отца таким подавленным, и она часто пыталась выманить его из пучины черной меланхолии. Но едва ей стоило спросить, что его тревожит, как глаза ее отца стекленели. Он принимался бормотать что-то о ненастной погоде и ветре, о своих стариковских хворях и недомоганиях, а потом вновь погружался в угрюмое молчание.
Риксенда залилась краской:
– Pardon, мадемуазель. Я передам ваши слова хозяину. Но вы точно не хотите ничего выпить? На улице холодно. А может, поедите? Там есть кусочек pan de blat[2], а еще с вечера пудинга чуток осталось…
– До свидания, – твердо произнесла Мину. – Увидимся в понедельник.
Каменные плиты пола сквозь чулки холодили ступни, в воздухе от дыхания перед лицом стыл белесый пар. Мину сунула ноги в кожаные башмаки, взяла со стойки чепец и плотный плащ из зеленой шерсти, положила ключи и книгу в сумку, привязанную к поясу. Потом, держа в руке перчатки, отодвинула тяжелый железный засов и вышла на тихую улицу.
Свободолюбивая девушка под рассветным февральским небом.
Глава 3
Первые лучи солнца уже начинали прогревать воздух, и клубы тумана, завихряясь, поднимались над булыжной мостовой. В розовом свете площадь Гран-Пюи выглядела безмятежной. Мину вдохнула полной грудью и едва не ахнула от обжигающего ощущения холода в легких, потом зашагала к главным воротам, сквозь которые пролегала дорога в Ситэ и из него.
Поначалу вокруг не было видно ни души. Продажные женщины, прогуливавшиеся по улицам ночью, с рассветом скрылись. Картежники и игроки в кости, заседавшие в таверне «Сен-Жан», давным-давно отправились спать. Мину подобрала юбки, чтобы ненароком не задеть следы вчерашнего разгула: разбитые пивные кружки, попрошайку, прикорнувшего в обнимку с блохастым псом. Епископ потребовал на время Великого поста закрыть все постоялые дворы и таверны в пределах Ситэ. Сенешаль, памятуя об оскудевшей королевской казне, отказался. Ни для кого – если верить Риксенде, которая была в курсе всех слухов, – не было секретом, что нынешние обитатели епископского дворца и замка Комталь не питали друг к другу горячей любви.
Высокие островерхие дома по обеим сторонам узкой улочки, которая вела к Нарбоннским воротам, казалось, клонились друг к другу, точно пьяные; их покрытые черепицей крыши едва не соприкасались между собой. Мину пробиралась сквозь гущу телег и людей, движущихся ей навстречу через ворота, поэтому продвижение ее было небыстрым.
«Эта сцена, – подумалось Мину, – вполне могла бы разворачиваться и сто, и двести лет назад, и во времена трубадуров». В Ситэ жизнь текла однообразно, день за днем, день за днем.
Ничего не менялось.
Двое вооруженных солдат регулировали поток проходящих через Нарбоннские ворота, равнодушно пропуская одних и не взглянув даже в их сторону, в то время как других останавливали и рылись в их пожитках до тех пор, пока от них не откупались. Бледное солнце поблескивало на шлемах и лезвиях алебард. Королевские гербы на голубых плащах-сюрко выделялись своей яркостью на фоне унылых серо-коричневых великопостных одеяний.
Подойдя ближе, Мину узнала Беранже, одного из тех многих, у кого имелись причины быть благодарным ее отцу. Большинство местных солдат – в отличие от расквартированных в гарнизоне уроженцев Лиона и Парижа – не умели читать на королевском французском. Многие и говорить между собой предпочитали на древнем языке их края, Окситании, когда считали, что за ними никто не наблюдает. И тем не менее им присылали бумаги и отдавали письменные приказы, а затем наказывали, если они в точности не исполняли свои обязанности. Все подозревали, что это попросту еще один способ пополнить казну, а сенешаль закрывал на это глаза. Отец Мину помогал всем, кому мог, избежать неприятностей с законом, растолковывая, что означает официальный язык.
Во всяком случае, так было когда-то.
Девушка одернула себя. Что толку без конца терзать душу размышлениями о перемене, произошедшей с ее любимым папочкой. Или снова и снова воспроизводить в памяти его осунувшееся, измученное лицо.
– Доброе утро, Беранже, – поприветствовала она солдата. – Да у вас тут уже прямо настоящая толпа!
Его старое, честное лицо расплылось в улыбке.
– Доброе утречко, мадомазела[3] Жубер! Да уж, народу целая уйма, в такой-то ненастный день! Они все ждали у ворот еще задолго до того, как начало светать.
– Наверное, – сказала Мину, – в нынешний Великий пост сенешаль вспомнил о своем христианском долге и раздает беднякам милостыню. Как думаешь? Возможно такое?
2
Пшеничный хлеб (фр.).
3
Madomaisèla – мадемуазель (окс.).