Страница 18 из 19
Бродский сам перевел это стихотворение на английский язык и, не испытывая особого доверия к переводчикам, сочинил в их честь изящный памфлет, который не забывал повторять при каждом удобном случае: «сначала вы им доверяете, и они вас убивают; затем вы им не доверяете, и они вас убивают; и наконец вы просите их вас убить (мазохистское решение), и они вас убивают». Конечно, памфлет Бродского терял свою остроту при мысли о стиле перевода, который он изобрел для себя в то самое время, когда он был всего лишь переводчиком чужих мыслей.
«Он переводил очень точно первую строчку и последнюю, соблюдал размер, количество строк, а внутри мог наполнять чем-то своим. Андрей Сергеев утверждает, что вот такое стихотворение Иосифа Бродского “Деревья в моем окне, в деревянном окне…” (1964) произошло от [перевода стихотворения] Фроста “Дерево у окна” (Tree at my Window)».[128]
Как бы то ни было, но перевод Бродским итогового стихотворения не был одобрен англоязычной аудиторией, несправедливо, как полагал сам Бродский, и незаслуженно, как полагали его многочисленные поклонники.
Но о чем пожелал Бродский начать разговор в день своего сорокалетия? Нет ли там отголосков другого юбилейного стишка, написанного в заключении 24 мая 1965 года?
И пожелай биографы Бродского, скажем, Лосев, вспомнить об этом стишке, им пришлось бы как минимум задаться вопросом о том, почему 15 лет спустя Бродский все же пожелал снова «войти, вместо дикого зверя, в клетку», снова вспомнить, как он «впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя»? Но вместо этого Лосев видит в юбилейном стишке 1980 года патетический мотив изгнания, взятый из «Божественной комедии» и, в частности, из строк семнадцатой песни «Рая»,[130] перекличку с Гейне («Так мы спрашиваем жадно / Целый век, пока безмолвно / Не забьют нам рот землею… / Да ответ ли это, полно?»)[131], с Ахматовой («Рот ее сведен и открыт, / Словно рот трагической маски, / Но он черной замазан краской / И сухою землею набит»)[132] и с Цветаевой: («Дерном-глиной заткните рот»)[133]; «Издыхающая рыба / Из последних сил спасибо <…> / Пока рот не пересох / Спаси – боги! Спаси Бог!»[134]
Продолжая тему литературных аллюзий, начатую Лосевым, Валентинa Полухина отмечает тему благодарности за прошлое. Бродский «не проклинает прошлое, не идеализирует его, а благодарит. Кого? Судьбу? Всевышнего? Жизнь? Или всех вместе?»[135] Но вопрос, о каком прошлом идет речь, остается незаданным. И именно на незаданный вопрос: ЗА ЧТО благодарит Бродский судьбу, – Валентина Полухина дает произвольный ответ.
«Благодарить ему в свой юбилейный год было за что. В конце 1978 года поэт перенес первую операцию на открытом сердце (“бывал распорот”) и весь 1979 год медленно выздоравливал (мы не найдем ни одного стихотворения, помеченного этим годом). В 1980 году вышел третий сборник его стихов в английском переводе, удостоенный самых лестных рецензий, и в этом же году его впервые выдвинули на Нобелевскую премию, о чем он узнал за несколько недель до своего дня рождения».[136]
Однако пожелай Бродский поблагодарить судьбу за жизненные блага, как это представляется Полухиной, стихотворение вряд ли могло бы вызвать читательский интерес. Но то-то и оно, что речь там идет о жизненных испытаниях, которые, как выясняется, не вызвали большого доверия у некоторых читателей.
Жизненные испытания Бродского, претендующие на трагизм, писал Солженицын, сделав при этом поправку к своим прежним оценкам поэзии Бродского,[137] не дотягивают до трагических. Возможно, критика Солженицына и была справедливой. Но какое отношение могла она иметь к толкованию стихотворения, если задача стихотворения осталась даже несформулированной?
«Бродский рассказывает свою историю не по правилам, ошибочно пользуясь активным глаголом», – пишет другой рецензент, Наум Коржавин, нацеливший свою критику именно на «задачу стихотворения». «Если входил, то кого благодарить? Себя самого? В том-то и дело, что здесь должно быть не “я входил”, а меня вталкивали, сажали, запихивали – что угодно… Меня сейчас интересует соответствие этих впечатлений не фактам биографии, а только задаче стихотворения. Дело не в нескромности, а в неточности».
Но упрек Коржавина в неточности, т. е. в упущении, строился всего лишь на одном примере. А вместе с тем подмена глагольного залога коснулась не только строки «Я входил вместо дикого зверя в клетку», но и других строк («Бросил страну, что меня вскормила» и «Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя»). И будь подмена пассивного залога активным была частью замысла, в чем же мог сам автор видеть задачу данного стихотворения?
В той же статье Валентина Полухина вроде бы делает уступку своей мысли о благодарности за жизненные удачи и отмечает внутренний разлад авторского «я».
«С одной стороны, стремление избежать самодраматизации заставляет поэта отдавать предпочтение самоуничижительным описаниям своих действий <…>. С другой стороны, имеет место здравомыслие, уравновешенность, почти философское спокойствие <…> поэт не только принимает все, что с ним случилось, но и берет на себя даже то, что ему навязали другие. Этот жест гордой души заметен уже в самом зачине. “Я входил вместо дикого зверя в клетку”, а не меня посадили в клетку, как дикого зверя, потому что сочли опасным. Нежелание считать себя жертвой (опасный зверь – не жертва) заставляет Бродского отказаться от традиционной метафоры несвободы – “птица в клетке” – и традиционного символа поэта как птицы. Столь сложный психологический жест можно различить и во фразе: “[Я] бросил страну, что меня вскормила”, а не страна изгнала меня. За этой простой грамматической трансформацией пассива в актив видно немалое усилие воли, продиктованное этикой самоосуждения и смирения».[138]
Я соглашусь, что подмена пассивной глагольной формы на активную входит в задачу стихотворения. Но с какой целью? Обратим внимание, что в заключительных строках стихотворения, которые читатель, возможно, воспринял как кульминацию трагических жизненных коллизий («Но пока мне рот не забили глиной, / из него раздаваться будет лишь благодарность»), нет этой подмены пассивного глагола активным.
Тогда за что поэт благодарит судьбу?
Не следует упускать из вида, что мысль о благодарности появляется лишь в заключительных строках стихотворения, рифмуясь со словом «солидарность». Но солидарность с чем? «Только с горем я чувствую солидарность», поступает ответ, в котором, скорее всего, сформулирована не только задача итогового стихотворения, но и заявка на новое осмысление поэзии: поэзия должна быть трагической. И тут уже не важно, дотягивают ли до трагических реальные жизненные испытания. Трагическая нота должна быть вплетена в сюжет.
128
Интервью Майи Пешковой с Людмилой Сергеевой // Эхо Москвы. 2010 (22 мая). Лосев утверждает, ссылаясь на Якова Гордина, что Бродский называл свое стихотворение «вариацией» на стихотворение Фроста. См.: Лосев, Л. Op. cit. P. 101.
129
Вот текст для английской версии:
130
131
Вот мой перевод для английской версии: “So we ask with greed and lust / All our century, alas, / Until someone, holding sway / Does not score our mouth with clay”.
132
Для английской версии я перевела эти строки так: “And her lips in a muscular cramp, / Like a mask of a tragic ham, / Had been smeared with jet-black dye / And filled with the earth roasted dry”.
133
Для английской версии я перевела эти строки так: “Muzzle the mouth with the turf and clay”.
134
Для английской версии я перевела эти строки так: “And the fish that slips away / Thanks from its last drag sway <…> / Till its mouth isn’t dried up / Save me, gods! God, save us!”
135
Полухина, В. «Я входил вместо дикого зверя в клетку» (1980) // Как работает стихотворение Бродского. М.: Новое литературное обозрение, 2002. С. 34.
136
Ibid. С. 25.
137
«Ни в одном русском журнале не пропускаю Ваших стихов, не перестаю восхищаться Вашим блистательным мастерством. Иногда страшусь, что Вы как бы в чем-то разрушаете стих, – но и это Вы делаете с несравненным талантом», – писал Солженицын в 1977 году. В том же 1977 году Бродский с не меньшим восторгом комментирует выход из печати английского издания «Архипелага ГУЛАГа», а в другие времена приветствует появление «Ивана Денисовича» и «Ракового корпуса». Однако, когда оба критика стали нобелевскими лауреатами, взаимные восторги сменились более трезвыми суждениями. Мысли Солженицына оказались, в оценке Бродского, «монструозными бреднями», а творчество Бродского, в оценке Солженицына, – лишенным мировоззрения. Биограф Бродского Лев Лосев возводит этот конфликт, по большей части личностный, в событие исторической важности, толкуя его в терминах расхождения между славянофилами и западниками.
138
Полухина, В. Op. cit. С. 25.