Страница 15 из 17
Коня он оставил при гостинице, а сам в каком-то безумном смятении, ничего не видя перед собой, пошел к площади. Ближе к помосту царила настоящая толчея и хаос; с ненавистью он срезал с пояса купца шелковый кошелек, залез в карман к ремесленнику, стянул с прилавка серебряную брошь. Он хотел только одного: воровать, воровать столько, чтобы окупить судьбы одиннадцати своих братьев. Вот эту сумку. И этот браслет. Золото? Грязь, но тоже сойдет. Он жалел лишь о том, что отец не научил его, как украсть самое дорогое, что есть у человека – жизнь.
С полной сумкой добра (или все-таки зла?) он протискался, наконец, к самому помосту, на котором уже возвышалась плечистая фигура палача с двулезвенной секирой. Свежие доски вкусно пахли хвоей. У Феликса кружилась голова от духоты и бессонной ночи.
И тогда он увидел своих братьев.
Грязные, лохматые, в синяках и ссадинах, они стояли, закованные в одну цепь, между двумя рядами стражников. Все, что осталось от некогда грозной одмунтской банды…
Сердце Феликса рванулось куда-то ввысь, а потом тихо легло обратно, туда, где ему и надлежит быть: на сжатую вокруг рукояти кинжала перчатку мягко, но крепко легла чья-то сильная и до ужаса знакомая рука.
– Папа? – насколько мог, ровным голосом сказал Феликс.
– Папа, папа, – вздохнул Одмунт. – Не вмешивайся, сынок. Их не спасти. Они свое заслужили, а ты только погубишь себя.
Ну и какой нормальный человек после таких слов остановится?
Феликс перехватил покрепче сумку и шагнул к помосту…
Он ушел оттуда. Ушел, бросив сумку с награбленным в лицо коменданту крепости. Ушел с отцом и одиннадцатью братьями, в сопровождении полусотни мечников неуксского двора Кровавой Змеи. Так они и въехали в Утрант, где их встречал почти весь город. До смерти будет Одмунт помнить глаза Хтонии, даром что проленская дочь – белая кость, голубая кровь. Сам Леклер, тогдашний утрантский правитель, который в душе ненавидел бывшего разбойника всей своей черной душой, подписал договор с Неуксом, отправив братьев на двадцать лет каторжных работ в Западные Рудники, куда и гномов-то было не заманить никакой ценой. А Феликс – Феликс заплатил за это двадцатью годами бесплатного лечения горожан Неукса и Утранта. Он питался тем, что ему приносили больные, одевался во что придется, но ни разу не пожалел о принятом когда-то решении. Впрочем, надо сказать, что уже первый год самостоятельной работы принес врачу-практиканту признание всего населения обоих городов: Феликс, сын Одмунта, почти всегда хоть чем-то, да мог помочь и не признавал безнадежных случаев.
– Еще год с лишком, – вздохнул он, поднося горящую лучинку к жилистым, похожим на руки молотобойца, дровам. Печь заворчала, весело затрещали в огне сухие щепки и береста, которую Феликс щедро скармливал занимающемуся пламени. По определенным причинам он частенько тосковал по такому вот живому огню, и растопка печи вовсе не была для него обременительным трудом. Привалившись к стене, он застыл, приковав взгляд к искрам, которые плясали в огне, как сказочные феи, и только порыв прохладного мартовского ветра оторвал его от созерцания прирученного обрывка Стихии: вошла Лансея с пустой и дочиста вылизанной миской.
– Здравствуйте…
Обернулся гость, вздрогнула хозяйка. Феликс медленно поднялся на ноги. Никогда еще не приходилось ему видеть таких синих, пожалуй, даже болезненно синих глаз. Они звали… звали к себе…
Холод пробрался под рубашку сына Одмунта.
– Чародейка! – ошеломленно произнес он. – Пятая! Так вот кто… Дочь приемная, значит? А я-то гадаю, кто это катавасию ночью устроил!
– Феликс!
– Что здесь, вообще, творится?!
– Да что такого случилось?! – Лансея инстинктивно загородила Риаленн от Феликса.
– Что такого случилось! – передразнил он. – У вас ВЕДЬМА в доме!
– Феликс, – голос хозяйки стал похож на ссыпающийся песок вердахрских барханов, – еще хоть что-нибудь в этом роде, и я забуду все, что ты сделал для Харста.
Феликс отвернулся к стене, оперся лбом о медный подсвечник.
– Пусть хотя бы расскажет, что здесь случилось, – глухо сказал он.
– Она моя дочь, Феликс, – тон Лансеи немного смягчился. – Кто бы она ни была, она моя дочь, и…
– Я скажу, – шепот листьев заполнил гостиную, и стены перестали существовать, а осталась только первая гроза, радуга над озерами, плеск сырой рыбы в камышах и запах мокрого дерева. Ланс в изумлении приоткрыла рот, Феликс попятился, нащупывая что-то в кармане, но споткнулся о табурет и едва не растянулся на полу. – Харсту было плохо. Я попросила. Все… Я не помню! – голос Риаленн сорвался на крик, скопа рухнула в воду, разбив зеркало черного озера, серебряная рыба забилась в крючковатых когтях синей стали…
Лансея едва успела подхватить под руки падающее тело Риаленн. Сумрачный, как затмение, Феликс помог хозяйке перенести девушку на кровать, проверил ей пульс, наложил на лоб холодный компресс и, наконец, констатировал:
– Скоро придет в себя.
Сколько обиды прозвучало в этих словах!
– Ну, Феликс, – самым мягким тоном, на который только способна женщина, произнесла Лансея. – Не сердись. Надо было тебе сразу сказать. Она очень хорошая, правда! И ты тоже очень хороший! Ты любишь яичницу?
– Ланси, да пойми, это все равно, что по лезвию меча ходить!
– Она прошла обряд Очищения.
– Все равно!
– Так ты любишь яичницу?
– Люблю, обожаю, превозношу, но…
– Отлично, – улыбнулась Лансея. – Значит, двенадцать яиц, базилик, перец, имбирь, мясо и немного рома. Я забыла, ты любишь острые соусы?
Феликс глубоко вздохнул и развел руками, изображая полное поражение.
Харст очнулся только на следующее утро, когда необычный гость уже уехал, оставив кувшин с отваром – по полстакана два раза в день, водой не запивать, два часа после этого не есть, режим дня соблюдать, с постели не вставать и громко не говорить. Феликс с блеском исполнил все обязанности настоящего врача.
Риаленн снились кошмары.
После той ночи она вообще редко просыпалась. Очень мало ела. Почти не разговаривала. Постепенно Лансея привыкла к тому, что в комнате ее дочери – она не могла произнести даже в мыслях слово "названая" – установился запах лесных болот и свежей древесины. Дважды их навещал Глейн, на лице которого в последнее время появилось странное задумчивое выражение. Зная характер старости, следовало ожидать в ближайшие дни грозы с градом, поголовного окота деревенских коз или еще чего-нибудь в этом роде. На Риаленн, однако, Глейн почти не обращал внимания, только с вежливостью, которая слегка не вязалась с его грузной фигурой, осведомлялся о здоровье и настроении, а Лансее больше ничего и не надо было. В конце концов, грамоту об Очищении видел весь Роглак.
И все же время шло, а грозы проходили без града, козы собирались рожать каждая в свое время, а с Харста постепенно исчезали бинты и повязки, оставляя свежую зарубцевавшуюся ткань. И с каждым днем мрачнела Лансея: охотник не мог жить без леса, а Харст, как ни старался, не смог утаить от жены правды о том, что же произошло в карфальской глухомани со зверобоем, который слишком долго не верил в сверхъестественное.
Этот медведь не был похож на тех лохматых хищников, шкуры которых Харст каждый месяц увозил в город на ярмарку – не был похож хотя бы потому, что больше половины отравленных стрел сломалось о шерсть, а остальные, казалось, и не собирались действовать. Еще он был быстрым, слишком быстрым даже для Харста, и человек впервые понял, что хозяин в Карфальском лесу, может быть, и не он, а вот этот вот медведь с горящими злобой глазами и железными когтями, и он понял это в тот самый момент, когда ветви дерева, к которому он прислонился спиной, выставив перед собой бесполезный нож, вдруг сомкнулись вокруг него, а поднявшийся в прыжке зверь растаял в дрожащем воздухе. Последним, что помнил Харст, было охватившее его пламя, страшный крик в небесах, резкий запах волчьей – откуда?! – шерсти и снег, разрытый сапогами и когтями, красный от его крови, но спасительно холодный. Он приник лицом к ледяно-багровой корке и, кажется, так и заснул. Дорога к дому стерлась из памяти стрелка.