Страница 10 из 20
О Саи Бабе и казахе-утопленнике
Свами письмо прислал. Помню ли я того казаха, спрашивает. Когда шли вдоль реки, о чем-то важном говорили – о смысле, о цели, об этом оксюмороне: «смысл жизни», диктофон в руке. А этот казах вдруг возник, как из воздуха, пыльного такого, шаткого, мутного воздуха, речь услышал русскую и увязался. Обволакивал, протискивался, оттирал на поворотах, путался под ногами. И говорил, говорил без умолку, вдруг похохатывая и озираясь какими-то жалкими безресничными глазами. Да, и смутно, и отчетливо. Можеттакое быть? И смутно – ни черт, ни деталей, – и отчетливо – как живое пятно. И это чувство – брезгливой жалости, ироничного состраданья и неприязни – к себе с этим чувством. А он лез на голову, облапывал нас своей юродивой исповедью, измазанной эзотерической патокой, то пригибаясь, кудахтая, всхлипывая, то вдруг грозно вспевая и, оборвав, вкрадчиво шелестя. Три года жил у Саи Бабы. Был нужен, любим, верил, все потерял, семью, родину, друзей, работу, дом продал, деньги отдал ашраму. Один теперь, никому не нужен, нищий, без паспорта, без языка, без Учителя. И тут же вспевает мантру, палец к небу, учит, как жить, глаза вспыхивают и гаснут, слезятся, заходится в причитаньях, все в бедной головушке перепуталось. И несть им числа, таким, как он, рассеянным по этой стране, приехавшим за просветлением. И ни помочь ему, ни отогнать, синь небесная, тишь, колокольцы реки… Будто дверь приоткрытая меж тем и этим. Что ему скажешь, отмалчиваемся, через край уже. Свами, наверно, меня испытывает: как отвечу, как разрулю. Нет, думаю, ты свами, не я, и дом это твой. А он все вьется вокруг, бодает воздух, горнолыжником был, там, на родине, бороденка, как тряпка рваная, к подбородку приклеенная, и глаза рыскающие, безресничные, чуть примороженные, под ледком. И в руках будто палки лыжные, бубнит, наматывает круги, вдруг встанет, раскинет руки, не пройти: жить учит, поет, приплясывает. Допек. Свами ему: всё, что ты говоришь, это не ты, а Саи Баба, а ты где, где твоя жизнь, нет ее здесь, ни тебя, ни жизни твоей нет здесь… Что-то в таком духе, только пожестче сказал ему, прояснил. Тот по инерции еще подергался, затихая, и исчез. Да, помним, конечно, о чем-то важном мы говорили. Солнце садилось, река тускнела, как бы с лица спадала. В том месте, он пишет, у излучины, за мостом, три дня спустя этот казах покончил с собой, утопил себя в Ганге. А если б не встретил нас, была бы другая судьба? У него и теперь у нас. Там, говорит, все написано. Там, в не-мире, который на расстоянье руки. Читают тебя по губам и пишут.
Лангуры
Более других распространены в Индии два вида обезьян – макаки и лангуры. Соотношение между ними примерно как между Швондером и Преображенским. Первые оккупируют города, «уплотняют» население, захватывают здание Верховного Суда, например, вторые – сидят на манговых деревьях в монастырских садах и задумчиво, чуть отведя голову, принимают подношения от людей. Есть и другие виды – гиббоны, ревуны и пр. (недавно в джунглях был обнаружен и совершенно новый вид обезьян), но поговорим о лангурах.
Их две разновидности – обычные и золотые, которых почти на земле уже не осталось. Рост обычного, если распрямится – нам по грудь. Живут большой семьей, но не толпятся, у каждого свой приватный мир. Есть вожак, но отношения либеральные. На рассвете и закате лангуры рассаживаются на ветвях и, прикрыв глаза, медитируют на солнце. Каждый при этом сам по себе, не замечая присутствия других, «другого». Шубка у них из пышного пепла, отсветы серебра, и меховые шапочки, какудетей послевоенных годов, с пуговкой под подбородком. И лицо черное, будто сожженное, с влажной марлей поверх, в облипку, и губы, чуть прикусившие эту, почти незримую, марлю. Глаза карие, с плавающим свечным огоньком. И длинные пальцы пианистов, в тоненьких черных перчатках.
Историй у меня с ними было множество. Но вот одна. Шел я как-то под Ришикешем по серпантину. На деревьях паслась семья лангуров из полудиких, живших между поселком и джунглями. У меня в рюкзачке бананы, вынул один, присел, жду. Подходит вожак, сел напротив, вплотную, смотрит в глаза, не боится, поскольку вожак и на него вся семья смотрит с деревьев. Протягивает руку к банану, а я крепко его держу, медлю, говорю: подожди секунду, один снимок, и возьмешь. Нервничает, обернулся на своих и вдруг хвать меня за барки, ощерен, в глаза смотрит. А я ему: а ну убери руки, не позорь джунгли! И даю ему этот банан. А он берет, не глядя, и этим бананом меня по голове – бац. Не впился в руку, а мог бы, и не схватил банан и удрал, а вот так – треснул по голове, отбросил его в сторону и сидит, в лицо смотрит, как на дрянь последнюю. И как-то я, опешив, забыв на миг, кто передо мной, едва не размахнулся, чтобы отвесить ему. Вызов! Но спохватился. А он встал и, не оборачиваясь, пошел к своим.
А золотые лангуры неописуемы. Расписные охристые шлафроки, пушистые бакенбарды и лицо, в улыбках света напоминающее то Андерсена, то Пушкина. Когда б не хвост – длинный, искрящийся, как зимняя солнечная дорога.
Букса
Как удивительно. Мы оказались в этом никому не известном, не значащемся нигде, почти несуществующем заповеднике, как всегда, по умышленной случайности. Заповедник находился в каком-то недостижимом для расхожего транспорта краю на севере Бенгалии в подбрюшье Бутана. Где-то я выудил в петитных примечаниях к индийским справочникам телефон директора. Который оказался живущим на противоположном конце Индии и, похоже, в глаза не видел своего заповедника. Тем не менее в течение недели я исправно звонил ему и мы обсуждали… из этого мог бы сложиться роман, если б слова были хоть как-то узнаваемы – и друг другом, и нами. Наконец, отчаявшись договориться, мы поехали наудачу. Заповедник назывался… Букса. На окраине деревушки стоял пустой полусгнивший дом с голыми пролетами обвалившихся лестниц. Там, наверху, жил приезжий орнитолог, индиец. Когда и как он сюда попал, он уже, похоже, не помнил. Помнил – зачем: писать диссертацию о стервятниках. Мы попили с ним чаю, поговорили о стервятниках, и он отвел нас к Тара Тапе – местному зверобою и следопыту, который сдавал второй этаж своего окруженного оранжереей дома несуществующим приезжим. Там мы и поселились на несколько странных дней. Заглянули в лесничество: черная кривая изба, за которой сидели у костра егеря, годы, молча, глядя в огонь мутными глазами. С рассветом, как обычно, мы уходили в джунгли – в нашу привычную самоволку. Но джунгли ли это были? Такого леса мы еще не видели, точней, не чувствовали. Высоковольтный гул – от всего: от травы, деревьев, просветов, которых становилось все меньше. Зловеще, по нарастающей. Даже солнце, казалось, старалось не смотреть в его сторону. Следы зверей, только следы, тихие, такие же зловещие, и ни шороха. А потом возвращались к Тара Тапе, который лежал в засаде в своей оранжерее, изображая (для нас) великого охотника, и вскакивал с огромным тесаком (кхукри), и разил невидимых тигров. И пока мы готовили еду в саду, все ходил кругами и стрелял в небо из охотничьей рогатки, гордясь своей принадлежностью к племени Горкха.
Много чего об этих днях я мог бы вспомнить. В «Адамовом мосте» есть маленькая главка о Буксе и Тара Тапе. И вот, годы спустя, я читаю в случайной индийской газете об этом несуществующем на земле месте, мало того – о несуществующем персонаже Тара Тапе, а в заметке идет речь о несуществующих, но замеченных в Буксе тиграх.
Еще
У этого местечка в Северной Бенгалии, которое я высмотрел на карте под лупой, было странное имя: Букса. Так же назывался и маленький заповедник при деревушке. Именно такие заброшенные места с отсутствующей в справочниках информацией я и отыскивал, путешествуя по Индии. После долгих разысканий я набрел на телефон вроде бы директора заповедника. Звонил из уличной лавки на другом конце Индии. Якобы директор слушал меня с большим интересом. Возможно, в Буксе он вообще никогда не был. У самого заповедника никаких контактов не было. Поехали наобум, добирались долго, чем ближе, тем меньше информации, под самым носом у Буксы о ней вообще никто не слыхал.