Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 18



Пьер дю Терай де Баярд (1476–1524), прозванный за свои подвиги «рыцарем без страха и упрека» (le chevalier sans peur et sans reproche). Погиб от пули (причем от выстрела в спину), что символично: огнестрельное оружие знаменовало конец рыцарства и тем самым наступление иной реальности

Может быть, роман Сервантеса о том, что человек ошибается, думая, будто мир обратил к нему свое внимание, будто все явления расставлены специально для него, на его жизненной дороге, будто им занимаются разные волшебники[16]? Будто он – герой романа, то есть главный герой некоего художественного произведения, будто его жизнь представляет собой некий осмысленный (а значит, художественно ценный) сюжет? А на самом деле постоялый двор – сам по себе, просто постоялый двор, а вовсе не является вовремя и в подходящем месте возникающим замком, в котором должно произойти посвящение нашего героя в рыцари? И ветряные мельницы – сами по себе, просто мельницы, а не выпадающее на долю нового рыцаря испытание? И лодочка у берега – сама по себе, она вовсе не зовет героя в путешествие? Как сказано в лекциях о «Дон Кихоте»:

«Оказавшись на берегу реки Эбро, Дон Кихот воображает, что пустая лодочка, привязанная к стволу дерева, призывает его отправиться на помощь какому-то попавшему в беду рыцарю».

У Сервантеса:

«Ехали они, ехали и вдруг заметили лодочку без весел и каких-либо снастей, привязанную к стволу прибрежного дерева. Дон Кихот огляделся по сторонам, но не обнаружил ни одной души; тогда он, не долго думая, соскочил с Росинанта и велел Санчо спрыгнуть с осла и покрепче привязать обоих животных к стволу то ли прибрежного тополя, то ли прибрежной ивы. Санчо осведомился о причине столь скоропалительного спешивания и привязывания. Дон Кихот же ему ответил так:

– Да будет тебе известно, Санчо, что вот эта ладья явно и бесспорно призывает меня и понуждает войти в нее и отправиться на помощь какому-нибудь рыцарю или же другой страждущей знатной особе, которую великое постигло несчастье, ибо это совершенно в духе рыцарских романов и в духе тех волшебников, что в этих романах и рассуждают и действуют: когда кто-нибудь из рыцарей в беде и выручить его может только какой-нибудь другой рыцарь, но их разделяет расстояние в две-три тысячи миль, а то и больше, волшебники сажают этого второго рыцаря на облако или же предоставляют в его распоряжение ладью и мгновенно переправляют по воздуху или же морем туда, где требуется его помощь. Так вот, Санчо, эта ладья причалена здесь с тою же самой целью, и все это такая же правда, как то, что сейчас день…»

Уверенность Дон Кихота («эта ладья причалена здесь с тою же самой целью, и все это такая же правда, как то, что сейчас день») напоминает уверенность Шейда из романа Набокова «Бледный огонь» (Pale Fire, 1962), записавшего за несколько минут перед смертью:

Установка Набокова: мир играет с человеком в шахматы (шахматы же – древний гадательный прибор). Как это – мир? Нет, не мир, а некий двойник – зеркальное (и подчас множественное) отражение героя[18].

На двойничестве построена набоковская поэтика: как рифмующиеся события и явления (событиядвойники, явления-двойники), так и игра словами (слова-двойники).

Нелюбимый Набоковым Фрейд писал о «работе сновидения», Набоков же пишет о «работе судьбы»[19]. Это совершенно сумасшедшая идея. У Фрейда все спокойно: мир и человек существуют вполне раздельно (я говорю сейчас не о социальной или экономической обусловленности человеческой жизни, а о восприятии человеком мира как совершенно отдельной от него данности), зато в голове человека возможны любые фантазии, особенно во сне (и сон склеивает их особым образом, осуществляя определенную цензуру, продиктованную влиянием общественных установок). У Набокова же мир словно снится герою – и если герой сделает тот или иной удачный шахматный ход, то мир будет соответствовать этому ходу (как бы подстроится под героя, подыграет ему). Но если ход будет неудачным, то берегись хода двойника! В любом случае мир – волшебен и неустойчив. (Может быть, это идея не сумасшедшая, а просто религиозная?) Мир, если употребить излюбленное набоковское словечко, – «валкий»[20]. Так, в конце романа «Приглашение на казнь» (1936) герой, лежащий на плахе, вдруг решается встать (и это оказывается удачным ходом):

«– <…> Теперь я попрошу тебя лечь.

– Сам, сам, – сказал Цинциннат и ничком лег, как ему показывали, но тотчас закрыл руками затылок.

– Вот глупыш, – сказал сверху м-сье Пьер, – как же я так могу… (да, давайте. Потом сразу ведро). И вообще – почему такое сжатие мускулов, не нужно никакого напряжения. Совсем свободно. Руки, пожалуйста, убери… (давайте). Совсем свободно и считай вслух.

– До десяти, – сказал Цинциннат.

– Не понимаю, дружок? – как бы переспросил м-сье Пьер и тихо добавил, уже начиная стонать: – отступите, господа, маленько.

– До десяти, – повторил Цинциннат, раскинув руки.

– Я еще ничего не делаю, – произнес м-сье Пьер с посторонним сиплым усилием, и уже побежала тень по доскам, когда громко и твердо Цинциннат стал считать: один Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся звон ненужного счета – и с неиспытанной дотоле ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей веселием все его естество, – подумал: зачем я тут? отчего так лежу? – и задав себе этот простой вопрос, он отвечал тем, что привстал и осмотрелся.



Кругом было странное замешательство. Сквозь поясницу еще вращавшегося палача начали просвечивать перила. Скрюченный на ступеньке, блевал бледный библиотекарь. Зрители были совсем, совсем прозрачны, и уже никуда не годились, и все подавались куда-то, шарахаясь, – только задние нарисованные ряды оставались на месте. Цинциннат медленно спустился с помоста и пошел по зыбкому сору. Его догнал во много раз уменьшившийся Роман, он же Родриг:

– Что вы делаете! – хрипел он, прыгая. – Нельзя, нельзя! Это нечестно по отношению к нему, ко всем… Вернитесь, ложитесь, – ведь вы лежали, все было готово, все было кончено!

Цинциннат его отстранил, и тот, уныло крикнув, отбежал, уже думая только о собственном спасении.

Мало что оставалось от площади. Помост давно рухнул в облаке красноватой пыли. Последней промчалась в черной шали женщина, неся на руках маленького палача, как личинку. Свалившиеся деревья лежали плашмя, без всякого рельефа, а еще оставшиеся стоять, тоже плоские, с боковой тенью по стволу для иллюзии круглоты, едва держались ветвями за рвущиеся сетки неба. Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши; летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему».

Победа Цинцинната – это именно та победа, которая нужна Дон Кихоту (и которую не дает своему герою Сервантес).

16

«– Санчо! Что ты скажешь насчет этих волшебников, которые так мне досаждают? Подумай только, до чего доходят их коварство и злоба: ведь они сговорились лишить меня радости, какую должно было мне доставить лицезрение моей сеньоры. Видно, и впрямь я появился на свет как пример несчастливца, дабы служить целью и мишенью, в которую летят и попадают все стрелы злой судьбы».

17

Речь идет о дочери, покончившей с собой.

18

В стихотворении «Слава»: «Но однажды, пласты разуменья дробя, / углубляясь в свое ключевое, / я увидел, как в зеркале, мир и себя, / и другое, другое, другое».

19

В романе Набокова «Дар» (1938) главный герой так говорит о художественной установке своей будущей книги: «Вот что я хотел бы сделать, – сказал он. – Нечто похожее на работу судьбы в нашем отношении…» (И дальше намечает план.)

20

Например, в «Защите Лужина»: «Тут он сам прозевал фигуру и стал требовать ход обратно. Изверг класса одновременно щелкнул Лужина в затылок, а другой рукой сбил доску на пол. Второй раз Лужин замечал, что за валкая вещь шахматы».