Страница 8 из 21
– И они, все разумеется, тоже русские, все до одного, кроме…
– Понимаю, – перебила журналистка, почуяв манящее амбре эксклюзива. Перегибается через стол: – А вот, с вашего позволения, немцы…
– Все до последнего ребетенка – русичи светлоглазые, с головы до пят – рубанул рукою в воздухе Владлен Элеунорович.
– Ах! И французы?
– И француз теперь весь наш, посконный славянин, генетики, знаете ли, скрывают многое прелюбопытное…
– И американцы?
– И они-с. Нация разделена океаном, как говорится, навечно… через Берингов деды брели, и звонкая песня им в том сопутствовала…
– И турки, персы, камбоджийцы и даже заморские чувэки?
– Все они как один. И скарб их: кони, хлеба, мыши и хижины – все русское добро, ждет своего хозяина.
– И негр африканский дикий с бумерангом на зебре верхом – тоже соратник наш?
– Выходит, так, – вдруг густо залился краской редактор.
Журналистка приосанилась, будто готовясь метнуть некое ментальное копье, как кухулин в славные добрые времена:
– А что ж, Владлен Элеунорович, есть ли вообще на свете не русские люди?
– Есть. Но они еще не прилетели, впрочем, полагаю, не присоединиться к русскому делу причин у них тоже не найдется, – уточнил главред и бросил мимолетный взгляд куда-то по диагонали наверх, впрочем, жеста своего застеснялся и тут же скомкался, замельтешил, заторопыжничал, интервью закончил и журналистке наговорил цветистых комплиментов невиданных. Если бы твоей женщине такие кто сказал – тотчас в постелю бы побежала резвиться, тебя позабыв.
Весь в новехоньком одеянии шел Павел перед людьми.
И вдруг остановился, обратившись к худощавому миниатюрному старцу:
– Ты, Владимир, человек божий. Дела твои архиелейны, слово – кремень, поступки сверкают благородством, а мысли до чего велики! Я хочу тебя, Владимир, крестным своим детям, а народу своему – генерал-губернатором. Когда помрешь, мы, Владимир, отстроим такую домовину, что покроет Русь с запада на восток тенью, невиданной с испепеления идолов древних богов. А покуда вот тебе – вещь с мово тела.
Владимир воссиял, задрав голову к небу.
Павел резко развернулся и с двух шагов подошел к кутающемуся в рванье мужичонке.
– А ты, Егорка, плут и говно! Что скажешь – язык выворачивает блевать, на вид – сморчок, а по делам – гнойная плешь на теле родины нашей. Тебя бы обоссать, да мочи жалко! Жену твою волки в буераке попортили. Дети твои у осы сосали. Родители твои, тебя зачавши, Отче Наш задом наперед читали. Мысли лукавы, слог кос, а сам ты – лишенец, горазд только народ баламутить.
Тут Павел резко сплюнул на рваный кафтан, в том месте, где было видно через дыру исподнее, от чего слюна тотчас улизнула вовнутрь Егорова одеяния. Но того показалось мало: Павел сафьяновым сапогом нанес поражение в область икры и замахнулся на второй удар, однако Егорка ловко, как мангуст, увернулся и отбежал на пару метров, сосредоточенно облизывая губы и поглядывая на ясновельможную угрозу оттуда.
Павел отвернулся. Помолчал с минуту, потом вновь воссиял и быстрым чеканным шагом полетел вперед.
Как-то раз собрался Серега Комаров помирать. На последнем издыхании его и застал Вова Лягушкин.
– Что, брат, помирать вздумал? – наклонился Вова к бледному впалому лицу Сереги.
– Да всё уж, братишка. Отхожу. – Глаза Сереги закатились еще глубже под лоб, отчего стало наглядно видно – и вправду костлявая недалече.
Помолчали с минуту.
– Ну ты, брат, и пожил уже, конечно. Не то что дети там, в пропасть срываются на автобусах, знаешь, или рак саркомы идет по стране сейчас…
– Пожил, – эхом откликнулся Серега, – но ведь и еще хотелось, ан нет – срок вышел, видать…
– Да каждому гаду, брат, хочется век свой продлить, вон динозавры помирали, думаешь, хотели? Тоже кричали небось. Или вон жука даже ногтем давишь, тот корячится – «дай пожить, падло!» – Тут Вовик наскоро изобразил раскоряченного жука и звонко рассмеялся. Впрочем, вспомнив, что находится у смертного одра, быстро убрал веселье с лица и протянул: – Да… дела… помирать уж…
– Ох, Вова, больно помирать-то… ходуном организм пошел…
– То не помирать больно, Сережа, а жить больно тебе. Вот ложись, глаза закрывай и потихоньку умирай. Тебя укачает и само унесет, как стружку по воде.
– Вова, а что после смерти будет? – попытался заглянуть ему в лицо Серега.
– Да ничего, брат, не будет. Сейчас полежишь, глаза закроешь – да и помрешь. Покрутит, повертит тебя, да перестанешь.
– Что перестанешь?
– Ты перестанешь, брат. Ты привык бывать, а скоро привыкнешь не бывать. Только и делов. Не бывать – оно, может, и лучше даже, я вот пробовал до рожденья, да ничего не помню. А раз не помню, значит, не так-то и худо было, если бы меня там мучали или били, я бы запомнил, брат.
Я злопамятный. Как призвали меня в автомобильные, повадился сержант Васильев хуярить меня в душу. Все косячат по духанке, а мой косяк он будто фонариком высвечивает. Ходит, падло, вдоль строя вечером, как камышовый кот: «Хотелось бы поспать, да, товарищи молодые солдаты? Да вот Владимир Лягушкин не очень желает отдохнуть, просит нагрузить роту еще, сегодня все бежали три километра как все, а товарищ хитрый солдат Лягушкин на шаг перешел – я видел. Так что сейчас товарищ солдат Лягушкин пойдет спать – он утомился, а рота будет выполнять физические упражнения».
Ну и потом пиздили меня в сушилке, братан. Только зашел носки положить, тут и сбоку, и сверху – отовсюду колотушка прилетела.
По мягким местам, чтоб без синяков. Поддушили еще. Берцы новые забрали, чьи-то протухшие выдали взамен.
Так вот полгода прошло, сержант Васильев ушел на ДМБ, через полгода и я за ним. А потом я к нему в Выборг приезжал, вылавливал около подъезда, хуярил ногой, прямо с оттяжкой, брат, под сраку сержантскую, так отпиздрячил, что любо-дорого вспомнить.
Брат. Брат? Брат, ты чего? Куда, брат? Того, что ли, всё? Ох, брат, резок ты. Поспешил. Пожить бы тебе еще минут с двадцать – еще б историю услышал, как я в увал бегал ебаться. Ну, раз решил, так тебе виднее. Ты, брат, не стал, получается. Ну когда ты был, ты нормальным был, к тебе упрека нет. Мы за тебя сегодня выпьем, братишка.
Водки, хочешь, выпьем за тебя? Чарку, брат? Молчась?
Брат.
Большими хлопьями на землю ложился снег. На лавочке, плавно засыпаемый, смолил папироську мужчина средних лет, в засаленном местами черном пуховике, джинсовых штанах невнятного цвета и при шапке, натянутой густо ниже бровей. Мужчина курил, и дым плавно мешался со снегопадом, уходя наверх.
Мужчина апатично глядел на дерево, которое иначе как «дерево» никто во дворе и не звал, ибо породы оно было невнятной – не то клен, не то ясень. Диавол того разберет. Мужчина приметил на дереве сороку, которая, празднуя снег, ловко скакала с ветки на ветку.
Мужчина усмехнулся в дым: «Крутишь вертишь наебать хочешь?» Сорока была ему симпатична, так как вполне олицетворяла собой тот типа зрелища, что похмельному человеку милее всего, – ненавязчивый, без претензии на осмысленность и наличие цели, не поучающий жизни.
От созерцания мужчину отвлек звук, который в отсутствие снегопада, пожалуй, показался бы гулким. Лениво повернув голову налево, мужчина заметил, как из серебристого соляриса, прикрывая голову капюшоном дубленки, вышла женщина с пакетом. Следом за нею с водительского места показался, очевидно, ее муж – начинающий стареть заматеревший россиянин, один из того племени, что успел в сытные нефтяные нулевые ухватить двумя руками свою мелкую должность в каком-нибудь департаменте развития или основать что-то связанное со строительством, мелкой торговлей или иным бесхитростным, но требующим изрядного количества житейской мудрости, связей и энергии.