Страница 4 из 19
– По твоему, моя дорогая, карьеру я сделала за счет своей красоты? – Хохотнула Каравайникова.
– Не-а… Я… Я… Этого не говорила, – затрясла Жанночка маленькой редковолосой головкой на тонкой детской шейке. – Вы умная, Полина Георгиевна. Слишком для женщины умная. Вы умное красивое чудовище с гипнотическим взором. Я видела, как мужики перед вами съеживаются. Вы их подавляете своим превосходством. Они вас не понимают… Никто вас не понимает… А я – понимаю и за это люблю вас, милое мое чудовище. Вы хоть и холодная, но все равно уютная. Я балдею, когда сижу в вашем кожаном кресле, посреди антикварной мебели. Вы так правильно варите кофе…
– Хватит, хватит фантазировать, моя дорогая, – смутилась Полина от ласковых слов захорошевшей девчонки. Это не лесть. Это сермяжная правда, Полина Георгиевна лапочка вы моя. Ничего не скажешь, уютное у вас одиночество… Уютное… Но на мужика я этот уют никогда не променяю. Ни за что! Я хоть и не фигуриста, но за мной мужики ухлестывают только так. У меня сейчас целых два любовника. А было на той неделе – целых три любовника.
Каравайникова немного опешила. Она не знала обижаться или не обижаться на похвальбу этой блеклой сучки. Никто не смел при ней говорить о мужиках так беспардонно. Даже интересно, пожалуй…
Жанна облапила Полину и мокро чмокнула в шею, где-то под ухом. Полина оцепенела. Нежность, проявленная к ней так искренне, озадачила ее. Пропала злость, появилась жалость к Жанне, пропащей девчонке.
– Значит вы счастливая, детка? Вам есть чем похвастаться перед старой девой. – Снисходительно улыбнулась Полина.
Жанна встрепенулась, уловив напряжение в словах начальницы.
– Хорошо, хорошо, о мужиках больше ни слова. Простите меня, Полина Георгиевна, душечка вы моя… Вы красивая… Да, что это я несу… Это я уже говорила. Извините, Полина Георгиевна… Говорят, красота спасет мир… Говорят?
– Это азбучная истина, милочка, притча это. – Сказала Каравайникова покровительственно.
– Не-а, голубушка Полина Георгиевна! Мы запутались в притчах, мы хотим жить по этим притчам, а не получается. Не спасет Мир никакая Красота. Из-за нее все неприятности. Красота разъединяет нас. Она делит нас на две неравные половины – счастливых и не счастливых, на красивых и некрасивых. А когда установили эталон красоты, разные там золотые сечения и прочие идеальные пропорции, – установили художники и добили дурнушек окончательно. Вот как жить всю жизнь с мыслью, что ты – некрасивая.
– Не надо так, наговаривать на себя, – с энтузиазмом вскинулась Полина. – У вас столько поклонников, вы, Жанночка, симпатичная…
"Ну и сказанула, – спохватилась Полина. – Лицемернее не придумаешь".
– Кобели, Полина Георгиевна, а не поклонники. – Вздохнула ассистентка.
У Жанны потекли обильные слезы. И, правда, ручьями. Она их не замечала. Носом не шмыгала. Голова ее клонилась на плечо Полины, глаза полузакрыты…
– Бабы все несчастные, – бормотала Ассистентка. – По бюсту нас встречают, по бедрам провожают, по коленкам оценивают наш интеллект…
Окурок в тонких длинных пальчиках, прозрачных, пальчиках, с заостренными подушечками, окурок размяк и разваливался. Полина заторопилась. Зелья на нее могло не хватить. Осторожно вынула окурок из пальцев Жанны. Руки дрожали и у нее. Это кошмар какой-то, так ей хотелось заплакать вслед за наркоманкой.
С первой же затяжки приторным, влекущим дымом Полину едва не хватил "кандрашка". Она хотела встать и уйти, но покачнулась и брякнулась на землю. Жанна разлепила глаза. Привычка к опасности мгновенно дала себя знать. Жанна немного "протрезвела" и, покачиваясь, быстро заковыляла прочь.
Перепуганная ассистентка вынуждена была вызвать скорую помощь. Сама она скрылась, а Полине, приведенной в чувство обычным нашатырем, пришлось нескладно врать про боли в желудке, про тошноту, головокружения. Она едва отбоярилась от подозрительного фельдшера, чуть не силой с шофером на пару тащившего Полину в санитарную машину.
Где там! Тщетно. Нет такого лекарства! Боль, причиненная негодяем, была Большой Болью. Слишком Большой, – изощренная, несравнимая с телесной болью: с ушибом там внизу живота или даже с кровавой раной на бедре. Эта царапина, оставленная какой-то ржавой железякой, хоть и глубока была, но зажила в три дня. Как на кошке. А живот перестал болеть уже на следующее утро. Вот душа все не заживала. Душа была покалечена этой Болью. Душа просто отказывалась принимать лечение. Бедненькая все ждала, когда свершится Высший Суд, Праведный Суд и Высшая Справедливость все расставит по своим местам.
Время текло, а боль души, хотя и метафизическая боль, не спадала. И пришла Полина к горькому выводу: не излечиваются временем страдания души. Эта мистическая особа не признавала законов земной реальности, где физическая боль физических ран, зарастает травой забвения, зарастает вместе с физическими ранами, сами по себе.
В этой боли было нечто онкологическое. Жизнь, отравленная непреходящей болью души, лишь плодила метастазы отчаяния. Кому нужна такая жизнь, когда стыдишься самое себя?? Прозябание это, а не жизнь. Разве что подонкам нужна такая ущербная жизнь. Изгоям, привыкшим жить в грязи бесчисленных пороков. От подонков отказались не только люди, от них, поди и душа давным давно сбежала. Или зачахла вконец от слез бессилия и презрения к своему обиталищу, которое не имеет права покинуть до последней минуты жизни подлого тела.
"Но я не подонок, чтобы презирать себя, – восставал иногда разум Полины против душевной боли. Но что проку. Что она могла изменить сама? Да ничего.
Постепенно, незаметно закралась в голову Каравайниковой шалая мысль о самоубийстве. Абсурдная мысль. Грязная, по прилипчивая, как любая грязь. Это были те еще метастазы! Цепенящие! Страшные! Но другого выхода найти она самостоятельно не сможет никогда. С душой-чистоплюйкой никогда не помириться. Даже искусственного забвения от наркотиков не получить. Да и как смочь вылечить себя, если утрачена воля к жизни. Если внутри пустота. Такой жизни, навсегда, наедине со своим позором, – ей не вынести. Для этого нужно стать совсем другим человеком. Именно другим. Отказаться от самого дорого, – чести и достоинства, перестать уважать себя. Да и просто противно цепляться за жизнь в ее положении. Бывают моменты, когда живучесть для человека становится – унизительной. Человек не клоп, не таракан, чтобы ставить рекорды живучести. Мне это не нужно, а до других дела мне нет.
Постепенно Каравайникова перестала отгонять мысль о самоуничтожении. Эта мысль давала уже нечто определенное, собирательное. Что-то вроде ближайшей цели. Цель начинала сосредотачивать в одной точке силы воли. Мысль о суициде становилась привычной. Как любая привычка – удобной.
Да, да, да! Удобной! Суицизм проблемы решал легко, в одно мгновение. Можно сказать, – без боли, если как следует продумать способ самоумерщвления. Без боли и навсегда. Полина начинала смиряться с неизбежностью насильственного исхода. А насчет греховности такого поступка…
"Греховности!? – Ненадолго споткнулась мысль Полины. – Где был Всевышний, Всеведущий и Справедливый наш Создатель? Как мог попустить Всевышний, законодатель справедливости, когда ублюдок творил свое черное дело!?"
"Никто не имеет права осуждать женщин, – горячилась Каравайникова, – женщин, которые после подобного унижения кончали жизнь самоубийством. Каждый человек, кому Господь отказал в защите, вправе распорядиться своей жизнью по своему усмотрению. Никто не имеет права заставлять жертву терпеть проклятье унижения всю жизнь только ради того, чтобы не согрешить перед Небесным Пастырем!"
Сначала Полина оробела от своей дерзости. Подошла к иконе Николы Угодника и посмотрела ему в глаза. Нарисованные были те глаза. И она возмутилась на свою робость. Ее прорвало, понесло.
"А ведомы ли Ему страдания его смертной овцы? Да, да! Ведомы ли Богу человеческие ничтожные страдания, когда приходится жить на одной земле, в одном городе, дышать одним воздухом с негодяем, искалечившим твою жизнь?"