Страница 15 из 21
Гоголю достаточно одной звуковой вспышки, чтобы услышать саму вещь, чье время существования соответствует времени произнесения, т. е. времени реальному. Нахождение подобных словечек – это открытие особо звучащей реальности, которая лишь ими может быть представлена. Между словечком в момент произнесения и значением, которым оно могло быть наделено, – неснимаемое противоречие. Обычно, когда мы говорим, то совершенно спонтанно, автоматически применяем слова в ситуации, имеющей известный смысл. Значение произносимого не имеет отношения к тому, как то или иное слово произносится. В древних культурных слоях языка между произносимым и тем, что произносится, нет преград. Позднее, в более развитых обществах произнесение подчиняется культурному стандарту литературного языка. Напротив, гоголевское словечко лишено смысла, и тот, кто его произносит, не в силах отправить его другому (хотя бы в виде сообщения), оно не отсылаемо к контексту или среде, оно принадлежит лишь тому телу (неважно, индивидуальному или коллективному!), которое его пытается выразить в неповторимом и единственном произнесении. Словечко – это «плоть от плоти» произносящего тела. Действительно, за каждым из словечек скрывается движение, которое может совершить особое тело, сверхтело, или пред-тело, не человеческое, а акустическое. Словечко у Гоголя – настоящая обманка; оно имеет множество ложных обертонов претворения: этнический, диалектный, технологический, профессиональный, мифический, зооморфный и т. п. Не забыть бы здесь о секретных словечках, частом использовании скатологически активной лексики в переписке с ближайшими друзьями, а словечки из итальянского языка, которые, как мне представляется, относятся к пищевому коду и, следовательно, примыкают к физиологии скуки и юмора[71]. Язык словечек противостоит правилам придворно-светской беседы, дружеской речи, всей патетике риторического жеста, сопровождающей духовные поучения и назидания, к которым в поздние годы Гоголь все чаще прибегает.
Посмотрим вновь на приведенный выше фрагмент из «Всякой всячины». С одной стороны, расположенные в ряд словечки (в основном, это глаголы, обозначающие определенный вид движения). С другой – пояснение, небольшой комментарий, указывающий на телесную (или мимическую) возможность, которая этим глаголом якобы представляется. Но когда вы вдумаетесь в эти пояснения и начнете учитывать все обстоятельства, предшествующие комментарию, вы сразу же убедитесь в том, что автор не понимает смысла многих корневых форм. И это более чем странно, ведь он настаивает на правоте своего толкования, отменяя очевиднейшую оматопоэтическую связь слова с образом (о которой хорошо знает и прекрасно пользуется в других контекстах). Можно повторять один и тот же вопрос: почему наян – «назойливый человек», а прокурат – это «проказник», а воскрица – «малого роста, ловкая, бойкая женщина»? Повторять вопросы, но так и не найти ответ. Приписывать Гоголю некомпетентность в вопросах языка тоже не выход. Скорее другое: он видел в «старых непонятных словах» образы (в подавляющем числе телесные, психомоторные), которые в современном литературном опыте могут обрести подлинный смысл. Как они звучат, как они слышатся сегодня, то они и означают; так присущая им избыточная миметическая энергия выплескивается звуковым взрывом за границы языка. По архиву Гоголя можно судить, что его интересует все что угодно, но только не человек как он есть в повседневном существовании и судьбе. Человеческий мир изучается только с нечеловеческих точек зрения (ни антропоморфно, ни экзистенциально не преобразуемых). Словечки – еще и пункты наблюдения за человеческим с позиций нечеловеческого. Рождению персонажа предшествует появление набора или даже целой коллекции «словечек» (выделяются наиболее курьезные и «неслыханные»). Например, памятный список поразительных собачьих пород, поддерживающих характерную маску Ноздрева: «Вошедши на двор, увидели там всяких собак, и густопсовых, и чистопсовых, всех возможных цветов и мастей: муругих, черных с подпалинами, полво-пегих, муруго-пегих, красно-пегих, черно-ухих, серо-ухих… ‹…› Тут были все клички, все повелительные наклонения: стреляй, обругай, порхай, пожар, скосырь, черкай, допекай, припекай, северга, касатка, награда, попечительница»[72]. Собрание «словечек», относящихся к ноздревскому бытованию в качестве «помещика-собачника», конечно, этим не ограничивается: словечки становятся вещами, обретают вещественную зримость и место, откладываются про запас, вступают в игру уподоблений и подобий. Гоголь, бесспорно, понимает свою зависимость от «словечек», но доводит ее до абсурда, когда в «Мертвых душах» пытается параллельно тексту развернуть лексикон «бессмысленного». Например, делает сноску для того, чтобы объяснить слово фетюк («слово обидное для мужчины, происходит от фиты, буквы, почитаемой неприличною буквою»). А далее и совсем чудное слово: корамора – «…большой, длинный, вялый комар; иногда залетает в комнату и торчит где-нибудь одиночкой на стене. К нему спокойно можно подойти и ухватить его за ногу, в ответ на что он только топырится или корячится, как говорит народ»[73]. Словечко – изначальная единица гоголевской зауми. Казалось бы, именно отсюда необычный эффект тех несуразностей, ошибок, грамматических и синтаксических неточностей, которыми заполнены сочинения Гоголя. Но, с другой стороны, и особенно это касается глаголов, – необычные смещения и энергия, заключенная в каждом из них, чье значение не поддается стандартному переводу в ожидаемый образ движения. Одним словом, поразительное, великолепное косноязычие! Гоголь и не пытается следовать какой-либо реальной языковой норме, даже малороссийский диалект его ранних произведений вызывал у первых критиков серьезные сомнения[74]. С «верным отражением» современной жизни у Гоголя дела обстоят не лучше[75]. Другими словами, мы не можем найти место для литературной речи Гоголя: она кажется неестественной для истинно малороссийского уха, но также не укоренена в стандартном «правильном» русском языке эпохи. Ни там, ни здесь, а где? Что это – злонамеренное, возмутительное или «наивное» косноязычие, или немощь всякого промежуточного языка, которым трудно управлять, а вот его жертвой стать легко; этот язык странных словечек всегда имеет возможность занять воображаемое место другого языка, не занимая никакого.
«Он не научился даже хорошо русскому языку: указанных ему ошибок он намеренно не исправлял; впрочем, в украинских рассказах на постоянном перебое русских и украинских языковых элементов основано большинство его стилистических приемов; поэтому нелепы были бы попытки “исправлять” Гоголя, даже только орфогра фически, и поэтому же так ослабляется впечатление от этих рассказов в украинских переводах, уничтожающих языковую “двупланность”. Но и в позднейших произведениях Гоголя, не связанных с украинской тематикой, у него масса украинизмов и оборотов вообще не свойственных никакому языку: он постоянно пишет “ребенки” (“ребенки кричат”), “котенки”, “схватился со стула” (украинское “схопився зi стула”), употребляет несуществующее в русском языке ругательство “печник гадкий” (вероятно, украинское “пичкур”, т. е. лежебока) и т. д.»[76].
Тынянов указал на причины, побудившие Гоголя (раннего и среднего периода) к систематическому использованию языка словечек; правда, нельзя согласиться с его предположением, что Гоголь сознательно использовал «диалекты» (в широком смысле).
«Диалектические черты в языке Гоголя вовсе не ограничиваются одними малорусскими и южнорусскими особенностями; в его записной книжке попадаются слова Симбирской губернии, которые он записывал от Языковых, “Слова по Владимирской губернии”. “Слова Волжеходца”; наряду с этим много технических слов (рыбная ловля, охота, хлебопашество и т. д.); виден интерес к семейному арго: записано слово “Пикоть”, семейное прозвище Прасковьи Михайловны Языковой; попадаются иностранные слова с пародической, смещенной семантикой, ложные народные этимологии (мошинальный человек – мошенник, “пролетарий” от “пролетать”), предвосхищающие язык Лескова. В “Мертвых душах” попадаются северно-русские слова (“шанишки”, “размычет” и др.) Заметим, что Гоголь записывает слова (в записную книжку) очень точно, но в семантике нередко ошибается (так, он смешивает “подвалка” и “подволока” – слова с разными значениями и т. д.); по-видимому, семантикой он интересуется меньше, нежели фонетикой. Внесение мнимых диалектических черт (в “Мертвых душах” особенно слабо мотивированное) было сознательным приемом Гоголя, подхваченным последующей литературой. Подбор диалектизмов и технических терминов (ср. в особенности названия собак: муругие, чистопсовые, густопсовые и т. д.) обнаруживает артикуляционный принцип»[77].
71
Словесная дегустация итальянского языка, «словечек», особенно приметна в поздней переписке Гоголя.
72
Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Том 5. («Мертвые души»). С. 73.
73
Гоголь Н. В. Собрание сочинений. Том 5. («Мертвые души»). С. 77, 91.
74
См., например: Манн Ю. «Сквозь видный миру смех…». Жизнь Н. В. Гоголя (1809–1835). М., 1994. С. 284–290.
75
Ср.: «Учиться у других он не любил, и вот каким образом объясняются те промахи, которые были замечены всеми в его сочинениях. Он не знал нашего гражданского устройства, нашего судопроизводства, наших чиновнических отношений, даже нашего купеческого быта; одним словом, вещи самые простые, известные последнему гимназисту, были для него новостью. Заглядывая в душу русского человека, подмечая все малейшие оттенки его душевных слабостей, вырывая это с необыкновенным искусством в своих произведениях, он не обращал внимания на внешнее устройство России, на все малые пружины, которыми двигается машина, и вот почему он серьезно думал, что у нас существует еще капитан-исправники, что и теперь еще возможно без свидетельств совершать купчие крепости в гражданских палатах, что никто не спросит подорожной у проезжего чиновника и отпустит ему курьерских лошадей, не узнав фамилии, что, наконец, в доме губернатора, во время бала, может сидеть пьяный помещик и хватать за ноги танцующих гостей. И много, очень много подобных несообразностей можно отыскать в сочинениях Гоголя». (Вересаев В. Гоголь в жизни. С. 404.)
76
Чижевский Д. И. Неизвестный Гоголь – Н. В. Гоголь. Материалы и исследования. М.:, «Наследие», 1995. С. 205.
77
Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977. С. 205.