Страница 9 из 28
Самой большой показалась мне золотая гора зерен кукурузы. Может, потому самой большой, что лежала ближе к свету раскрытой двери? Признаться, первым моим желанием было опустить в эту гору свою руку – до самого ее дна. Рядом, в некотором отдалении от нее, высилась горка цельного гороха, тоже золотого, хотя он и выглядел бледнее зерен кукурузы. С другого боку светились белые жемчужные фасолины, и в этот холмок мне также захотелось погрузить руки, чтобы почувствовать, есть ли там дно.
Немного дальше от двери, возле длинного светлого ствола печной трубы покоилось целое семейство мешков, не завязанных поверху, а наоборот, распахнутых, так что видно было, что в каком лежит.
В одном – чистая, без единой соринки пшеница, в соседнем – продолговатые серо-стальные зерна жита, чуть дальше – мешки с ячменем, овсом… А еще – золотистая, ласковая какая-то мелюзга проса. И ее пригоршни дожидаются какого-нибудь чугунка с кипятком.
Плетеные венки червонных круглых, одна к одной, луковиц свисают с жердин, не дотягиваясь до пола. В высоком широкогорлом кувшине уместилось целое воинство серых, позванивающих изнутри маковых коробочек. Там и сям выступают из полумглы еще какие-то тугие торбы и торбочки: от одной из них поцеживает кисленьким духом сушеных яблок, а там же, поблизости, чудится, и дуновение абрикосовой сушни. А груши, которые бабушка любит сушить в печи, – не может быть, чтоб и они тут где-нибудь не прятались?
– А шо це там? – шепчу я.
И вижу: в дальнем углу, хрупкие серебристо-серые кувшинчики.
– А то осы, – почему-то тоже шепчет бабушка.
– И дэ ж воны там? У своих хатках?
– Ни, осы вжэ видлэтилы?
Но куда и надолго ли улетели осы, спрашивать о том уже некогда. Ведь где-то совсем близко от нас сидят по своим гнездам, под застрехами, и никуда пока не улетают птенцы то ли ласточек, то ли воробьев, перешептываются и в ожидании нового корма от родителей кисленько пахнут своими тельцами и желтыми клювиками. И эта их необычайная близость к нам и нас к ним, но в то же время невозможность притронуться ни к одному гнезду, – всё это тоже горище, его щедрость и укрытость от чужого, недоброго глаза.
Мне так славно бродить по горищу медленным шагом, открывая всё новые и новые таящиеся здесь несметные сокровища, что я бы, кажется, с великой радостью остался тут еще на час, два, а то и до самого вечера.
Но вижу, бабушка уже заторопилась, собирает что-то с жерди в малую корзинку. Когда, прижмурившись от дневного света, выходим на помост, она говорит мне:
– Ну, сидай! Тэпэр будэш знать, яке воно – горище. Тильки ты сам сюды без мэнэ не лазь… а то не сможешь добре зачиныты двери.
Она и сама усаживается рядом на доски и даже, свесив босые ноги с края помоста, как девчонка, слегка болтает ими в воздухе.
Мне так нравится ее неожиданное развлечение, что я тоже, хотя и с некоторой опаской, подбираюсь к самому краю помоста, свешиваю вниз ноги и тоже болтаю ими. Только резвей, чем она.
Бабушка ставит между нами корзинку:
– Пробуй! Я сами солодки грозди высушила на горищи. Тэпер цэ вжэ нэ выноград, а и-зюм.
Мне нравится повторять за нею новые слова, и я с удовольствием произношу:
– И-зюм.
Ванночка
Крестили меня не в церкви, а в обычной сельской хате, потому что началась война, и мы уже оказались в немецком и румынском тылу. А Фёдоровская церковь на ту пору еще не была заново открыта.
От картины того дня, позже подкрепленной немногочисленными дополнениями мамы, уцелело в памяти несколько разрозненных подробностей. Тихое пасмурное небо над селом. Сырая тучность приусадебного вспаханного клина, на котором дедушка обычно высевает рожь или пшеницу… И мы с бабушкой Дарьей, спешащие по тропе вдоль этого клина к чьей-то хате, что стоит почти напротив нашей, но ниже по склону балки… Вот приметы, позволяющие мне считать: пора была осенняя.
Значит, еще 1941-й? Фронт отошел на восток, и на селе оккупационная власть немецкая вскоре сменилась властью румынской. Союзники Гитлера, румыны рассчитывали на то, что земли, прежде называвшиеся Бессарабией, а это кроме Молдавии, еще и большая часть Одесской области, будут отданы Берлином под их управление.
Но всё ж румыны – православные. Не потому ли и священник объявился, ходит по домам, крестит. Скорей всего, в село он пришел почти сразу после того, как громы войны откатились вглубь страны. Не в правилах воина Христова было бы медлить с исполнением самых насущных таинств, треб. Здешний крестьянский люд, ошеломленный, как и повсюду, молниеносностью чрезвычайных перемен, особо нуждался теперь в духовном окормлении. Да и сам иерей, до возобновления храмовых служб, мог всё же рассчитывать на хлеб свой насущный, пусть пока и в виде скупых подаяний, от случая к случаю.
Бабушка, догадываюсь, с моим крещением тоже никак не хотела медлить. Село пребольшое, а все друг друга знают. Мало ли кто может проговориться властям: у Грабовенок сын – красноармеец, у старшей их дочери чоловик, то есть муж, в Красной армии, средняя – учительница, и муж ее, второй их зять, – тоже красноармеец. Да еще и младшая дочь медсестрой ушла с красными.
Пытаюсь представить себе сильнейшие тревоги и внутренние борения, которые вселились в душу бабушки накануне стремительного отступления наших войск. Мама – уже в пожилые свои годы – рассказала мне однажды: за несколько дней до прихода немцев, она, запыхавшаяся, прибежала из школы и с порога, со слезами отчаяния, выпалила родителям: школьное начальство дает ей возможность срочно эвакуироваться вместе с сыном, то есть со мной, а значит, нужно сейчас же собираться… Дедушка что-то невнятное раз-другой хмыкнул, видимо, примеряя про себя, какой всё же дать наиболее благоразумный отцовский совет. Но бабушка Даша и минуты не промешкала. В ее холодном кратком определении вдруг проступила древняя как мир суровость охранительницы очага: «Ты, Тамара, робы, як хочешь, а його? – и она пригребла меня к своему животу. – Його я тоби не виддам!»
И юная моя мама тотчас сникла. Потому что поняла: да, не отдаст. Может быть, только такой приговор своему отчаянному намерению она и желала теперь услышать? Потому что он означал для нее одно: значит, и сама она ни в какую-такую эвакуацию не отправится. Что там, за этим жестяным, заманчиво-зловещим «эвакуация»?.. Бегство, пыль, нищенские узлы на телегах, эпидемии… Куда, в какие еще спасительные кущи, на какой срок? Что за смысл от одного лиха другого лиха искать? Да неужели же она сама – без сына – возьмет и побежит?!
Но и бабушке, так властно распорядившейся судьбой дочери и внука, отступать было теперь некуда. Каждый день, каждую неделю, каждый длящийся медленным чередом месяц оккупационной оцепенелости ей нужно было снова и снова доказывать правоту своего решения. И когда она услышала однажды, что в округе объявился священник, ходит по хатам, крестит, исповедует, причащает, – ей ничьи подсказки уже не потребовались. Когда ж, если не теперь крестить внука? Не нагрянь война, разве эти родители-комсомольцы дали бы его окрестить? А, помоги Боже, погонят немцев и румын назад – что тогда? Тогда тем более не дадут! И вырастет дитя нехристем. Грех, великий грех падет на нее, нерадивую рабу Божию Дарью.
Не проучившаяся, в отличие от мужа, и года в церковноприходской школе, она, однако, знала наизусть, что именно понадобится от нее в день совершения таинства, чтобы не оплошать перед неизвестным священником. Нужно приготовить крестильную рубашку до пят. Нужен крестик, на цепочке или на гайтане.
Рубашку быстро из простынки скроила, сшила, выстирала, прогладила. Крестик, маленький, золотой, у нее уже был для меня припасен. И цепочка медная лежит горкой в узелке.
Односельчанки попросили ее принести заранее еще и ванночку, которая должна послужить вместо церковной купели. Ведь собираются крестить сразу нескольких детей, кто поближе к нашему краю села живет, а таза или корытца подходящего ни у кого нет. Вот и вспомнили соседки: у Грабовенок почти новая ванночка – для внука куплена, как народился. Пусть ее и принесет тетя Даша.