Страница 2 из 28
А еще нет меня на белом свете. Правильней сказать, я уже есть, но не вполне здесь, не на виду. Потому что еще подрёмываю, потягиваюсь у мамы в мягко-теплом лоне. Оттого-то она и предпочла укрыться в тени от камеры, ее механического сглаза, – за спиной у бабушки Даши.
Слегка рассеянный свет, благодатный день лета 1938 года. Все одеты празднично, хотя и скромно. У бабушек белые блузы с отложными воротниками поверх темных пиджаков, светлые льняные юбки. Лица и руки у взрослых смуглы от рабочего загара.
Похоже, лишь недавно поднялись из-за обеденного стола, вышли из хаты, белеющей у них за спинами, вынесли стулья, табуретки, расселись, доверясь вкусу мастера групповых съемок.
И опять не всех назвал. Кроме ближней родни еще вижу наверху и с краю двоих: он – в темной фуражке с красной звездой на околыше, в темной же гимнастерке. Может, железнодорожник? Или сотрудник пристанционной почты?
А она? О, эта красавица-хохлушка, кажется, прямиком с киноэкрана сюда приплыла – то ли от Довженко, то ли от Пырьева. А если не от них, то к кому-то из них вскоре уплывет, не увернется. До чего светлая, лишь не во все еще зубы, улыбка! Потому что если бы во все, то, как сама догадывается, целое общество сиянием бы своим затмила.
Гляжу на них, и почти невозможно представить, что еще несколько лет назад они пухли от голода, радовались, как манне небесной, похлебке из лебеды, лакомством считали отломок жмыха размером в детскую ладонь…
Но сегодня для них – добрый, кружащий головы вдох-выдох самой жизни. И такой неколебимой представляется надежда, что жить отныне будут от лучшего к лучшему, совсем в духе свежего, бодрого девиза, который у всего СССРа теперь на слуху: «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселее…»
А что же, разве не так? Мама моя, закончив Балтский педтехникум, уже сама преподает в начальных классах большой сельской школы. Там же, в райцентре Валегоцулово, повстречались-полюбились друг другу она и мой отец. Сам он, когда еще доучивался в мардаровской семилетке, принят был телеграфистом на почтовое отделение при станции, быстро, на полуголодный живот, освоил азбуку Морзе, чтобы рассылать служебные депеши в ту же Одессу, в Раздельную, в Котовск, Тирасполь, по другим железнодорожным узлам и адресам. А теперь, как и юная жена, работает в Валегоцулове, утвержден секретарем редакции районной газеты «Ударник социализма».
А незадолго до того, как им всем сфотографироваться, – в Фёдоровский колхоз, где дед мой Захар Грабовенко трудится на свиноферме, поступило сверху, из областного центра, небывалое распоряжение. Правление «колгоспа» обязано, не мешкая, представить документы на этого своего стахановца производства, поскольку он систематически получает на круг по двадцать одному деловому поросенку от каждой свиноматки, и, значит, дело подвигается к присвоению ему высокого звания Героя Социалистического труда!..
Но пора мне разглядеть хотя бы бегло еще одну фотографию. В ноябре следующего, 1939 года, моего отца в числе прочих допризывников вызвали в райвоенкомат села Валегоцулово. Мне на тот час было уже одиннадцать месяцев от роду, и повестка, принесенная на квартирку, которую снимала молодая семья, прилива особой радости у родителей, понимаю, не вызвала. Но отец и так до сих пор пользовался отсрочкой в связи с недомоганиями своей мамы. Послабление со стороны военной инстанции не могло однажды не прерваться. Всего по повесткам на сборпункт явилось двенадцать молодых людей. Видимо, после произнесения строгих инструкций и краткой информации о непростом международном положении им и было предложено сфотографироваться. Пусть останется у каждого память о почетном и ответственном событии в их жизни – предстоящей службе в рядах доблестной Красной Армии. По снимку видно: к дощатой стене сборпункта было наскоро прикреплено на двух гвоздиках кумачовое, пусть и без надписей, полотнище. На таком фоне парубков и молодых мужей рассадили и расставили в три неполных ряда.
Держатся все достойно, собранно. Ни усмешки, ни понурости в глазах. Ни показного бахвальства. Впрочем, у двоих в углах рта белеют нераскуренные папиросы. Это от волнения или чтобы казаться старше иных? У меня ощущение, что все они выглядят несколько старше своих настоящих лет. Отчего это? Или, как и мой отец, стоящий почти безмятежно вверху крайним слева, большинство призывается позже своих обычных сроков? Или эта их взрослость сиюминутна, как тень, наплывшая без предупреждения из пучины будущего. Как предчувствие переживаний, которые еще никем на свете не описаны, потому что и не было ни у кого случая подобное разглядеть… Ведь полтора года всего пройдет, и рухнет на плечи всего их поколения такая напасть, что побледнеют в памяти рассказы старших о революциях, интервенциях, о лютой гражданской. И не таким уж чрезмерным покажется пережитое ими самими при коллективизации, раскулачивании, при испытаниях голодом в тридцатых.
Озадачивает, когда смотрю на них, и то, что ни у кого в глазах не различить даже хмельной искорки. И почему все пришли на сборпункт в каких-то самых ношеных, помятых, будто на выброс приготовленных пиджаках? Почему воротники рубашек у всех застегнуты, как в армии положено, и на самые верхние, у горла, пуговицы. Как будто ожидают: вот сегодня, прямо отсюда их и повезут.
В последний день ноября 1939 года начались боевые операции на советско-финляндской границе. А на первой неделе декабря мой отец уже отбывал поездом на север, в сторону Ленинграда, в окрестностях которого ему предстояло в запасном артиллерийском полку обучаться навыкам наводчика 152-мм гаубичного орудия. Перед тем, как на станции Мардаровка сесть в свой поезд, он навестил маму и семью брата Николая. Не в тот ли самый день он привез Татьяне Максимовне маленькую фотокарточку, на которой я был снят в характерной позе голыша, лежащего на животике, но уже умеющего держать голову, уверенно отрывая ее от подушки? Бабушка моя Таня была на ту пору настолько изнурена раковым заболеванием, что разговаривала и прощалась с младшим сыном, не пытаясь даже подняться с кровати. Уже уходя, ступив на порог комнаты, он вдруг услышал ее слабый вскрик и, обернувшись, увидел: мать всё-таки вставала на ноги в порыве благословить его крестным знамением. Он кинулся к ней, боясь, чтоб не упала.
18 февраля следующего года старший брат отбил в воинскую часть на его имя телеграмму с сообщением, что в этот день их мать скончалась. Отцу дали кратковременный отпуск. Он успел на скорый «Ленинград – Одесса». Но в Мардаровке поезд не останавливался. Вспомнив, что за два километра до станции составы начинают затяжной подъем, и в этом месте будет большой откос, отец решил спрыгнуть в снег. Когда выбрался из сугроба у подножия откоса и оглянулся, его поразило, что расстояния между первыми шагами после прыжка были нечеловечески громадными.
Но проститься с матерью он всё же не успел. Татьяну Максимовну накануне его прибытия схоронили на Пере-шорском сельском кладбище, рядом с могильными крестами ее мужа, Федора Константиновича, и сына Александра-второго. Внизу, под кладбищенской горой, будто участвуя в проводах, багровела кирпичными стенами церковь, в которой она лет почти двадцать певала на клиросе и в которой день назад, перед погребением, ее отпели.
На телеге
Но вернусь к декабрю предыдущего года, когда призывник Михаил Лощиц отбыл на воинскую службу. Мы с мамой оставались в Валегоцулове после его отъезда совсем недолго, всего неделю или чуть больше. Да, здесь она родила меня в местной больнице, в одну из самых долгих ночей минувшего 38-го. Здесь, в той же больнице, через несколько недель мне срочно перелили ее материнскую кровь, когда врач посчитала, что только так меня еще и можно было спасти.
Но жить и работать в общем-то чужом для нее райцентре, без мужа, вдали от многочисленной крестьянской родни маме показалось участью свыше ее сил. Начальство из районного отдела народного образования милостиво разрешило ей перевестись учительницей в начальные классы Фёдоровской сельской школы. И вот за нами из своего колгоспа невозмутимо прибыл на телеге дедушка Захар Иванович.