Страница 12 из 25
Тут многое сошлось. Рождество и рождение, начало новой жизни. Строительство хрупкого здания. Надежда на успех и славу. Растерянность: “Что делать с тобою, странное подношенье?” И, самое существенное: дом пуст и мрачен без огня. Зажечь огонь – в твоей власти. Засвети его – вот в чем намек, спрятанный в домике и в стихах о нем.
При желании можно разглядеть тут и политическую аллюзию: аббревиатура (а в те годы, вспомним, аббревиатуры были в большом ходу) совпадала с названием запрещенной к тому времени партии конституционных демократов, к которой – не формально, но по своим взглядам – принадлежал юный издатель.
А впрочем, как знать, не припомнились ли ему изысканные карточные домики Осипа Брика, так его восхищавшие? Хотя на моей памяти отец очень сердился, если кто-нибудь, оговорившись, называл его издательство не “Картонным”, а “Карточным домиком”.
Следующим шагом стали поиски художника, который создал бы марку издательства и согласился делать обложки книг – каких конкретно, на том этапе речь еще не шла. Поскольку публиковать он собирался произведения своих замечательных знакомых, издателю казалось естественным и художника выбрать из их числа. Тут, как и в выборе названия, помог невольно Михаил Кузмин.
Александр Головин
Я заболел туберкулезом, и меня поместили в санаторий в Царском Селе. Кузмин приезжал иногда меня навестить и в один из приездов познакомил меня с постоянно жившим в Царском Селе Александром Яковлевичем Головиным. Потом я несколько раз заходил к нему один. Он производил чрезвычайно приятное впечатление. Александр Яковлевич, истинный художник не только в своем искусстве, но и в повседневности, отличался поразительной элегантностью, только ему свойственной. Он и в пижаме – а он постоянно в Царском ходил в пижаме, по крайней мере, я его всегда видел в пижаме – умел выглядеть необыкновенно элегантно, со свисавшим из верхнего карманчика большим платком плотного белого шелка. У него есть автопортрет, очевидно, сделанный в то же время, когда я с ним встречался. В этой самой пижаме он себя изобразил совершенно в том же виде, каким я его запомнил[30]. Когда я увидел этот портрет, я понял, что он умел быть и художником, и моделью разом, он творил свой облик как картину, продуманно и тщательно: красивые седые усы и этот непременный белоснежный платок. Недаром в своих театральных работах он столь придирчиво относился к антуражу! Когда Головин работал над декорациями к “Маскараду” в постановке Мейерхольда в Александринском театре, он писал не только декорации – там, на сцене, не было ни одной вещи, которая бы не была сделана по его рисунку. Картины, которые висели на стенах, узоры скатертей, модели пепельниц – буквально каждая мелочь была им нарисована.
Премьера совпала с днем Февральской революции, в последний день царского режима, 27 февраля. Я был на спектакле. Помню острый контраст между тем, что происходило в театре, и тем, что творилось на улице, где разъезжали патрули казаков.
Головин был удивительным рассказчиком. Чаще всего говорил о вечерах на чердаке Мариинского театра, где располагалась его декорационная мастерская и куда заглядывали Шаляпин, Мейерхольд, Кузмин, рассказывал то о них, то о поездке с директором Императорских театров в Испанию, где он делал наброски для оформления постановки “Кармен”, декораций и костюмов.
Александр Яковлевич графикой занимался неохотно, мало и как график менее силен, чем живописец и театральный художник, но по моей просьбе он сделал обложки к двум книжкам моего издательства: это была книга стихов Всеволода Рождественского “Лето” и сборник стихов Михаила Кузмина “Эхо”[31].
Александр Головин сделал и весьма изящную марку издательства, и к тому же – экслибрис для личной библиотеки издателя. Марка изображала затейливый игрушечный замок с треугольной крышей и квадратными башнями по бокам, с фигурными изваяниями над ними, с высокими стрельчатыми окнами, с четко выписанным названием издательства в барочном орнаменте по верхнему краю и еле различимыми инициалами художника, А.Г., в двух нижних углах.
Горит ли свет за окнами или они темны – по марке догадаться нельзя. Экслибрис выглядит еще романтичнее: овальное окно слегка прикрыто узорной портьерой, на складках ее читается имя владельца книжного знака, а за переплетом окна ветер треплет снасти и стяги кораблей. На марку издательства мы смотрим снаружи – художник приглашает войти и узнать, что там скрывается внутри: распахни дверь, раскрой книгу, прочти. На экслибрисе взгляд обращен вовне – из уютной комнаты в холодный речной простор: останься дома с хорошей книгой наедине.
Одной из первых книг, на которой появилась эта марка, был сборник “Об Александре Блоке”, вышедший в свет спустя три месяца после кончины поэта тиражом в одну тысячу экземпляров, мгновенно раскупленных.
Похороны Блока
Блок в гробу был не похож на себя живого и странно похож – это многие заметили – на своего издателя, С.М. Алянского, с которым был близок в последний год жизни. На похоронах было человек триста – четыреста. Извещения были развешены на стенах. Катафалка то ли не могли достать, то ли сочли неуместным. Алянский просил достать грузовик – это было в тот год непросто. Мне удалось в военном учреждении, где я тогда работал, получить машину, но она не понадобилась. Весь неблизкий путь от угла Офицерской и речушки Пряжки до Смоленского кладбища открытый гроб несли на плечах – он плыл по городу над процессией, над прохожими.
В этом была торжественность, очень нужная в тот час провожавшим. Она была отвратительно нарушена только на миг, когда выносили гроб из подъезда. Любовь Дмитриевна, с лицом, скрытым длинной и густой черной вуалью, стремительно (и несколько театрально) с вытянутыми вперед руками бросилась за гробом. Какой-то идиот-фотограф громко скомандовал:
– Попрошу вдову на минутку остановиться!
Я ткнул его локтем в пузо, отбросил. Его оттеснили.
На Смоленском кладбище, где Блока хоронили, речей не было. Но все – или мне казалось, что все – обратились, повернули головы к Андрею Белому. Он возвышался над всеми: стоял на каком-то камне, может быть, на чьей-то могильной плите, обхватив рукой дерево, приклонившись к нему головой, с таким необычайно выразительным лицом, с непередаваемой многозначительностью своих ни на что не похожих глаз, что это производило впечатление немой речи. Скорбь, раздумья, возможно, и продолжение спора отражались на его лице, во взгляде не попеременно, а все разом. Неподвижно замерший Андрей Белый казался в движении. Вот-вот – пойдет? нет – взлетит!
Было ощущение проводов русской культуры, того ее периода, знаменем которого был Блок. И вот, пока мы шли с Офицерской до Смоленского кладбища пешком – а это путь очень длинный, несколько верст, – мне пришла в голову мысль издать сборник памяти Блока. Прежде чем все разошлись, я поговорил с Виктором Максимовичем Жирмунским, с Борисом Михайловичем Эйхенбаумом, с Юрием Николаевичем Тыняновым, с Юрием Верховским.
Книга вышла в декабре того же года. Замысел и смысл ее – прощание с эпохой, первые попытки осмыслить судьбу поколения, “рожденного в года глухие”. По жанру – двойной портрет, поэта и времени: облик поэта начертан на фоне картины четырех последних лет его жизни, соответственно, первых пореволюционных. Смерть его воспринимается как символ гибели того времени, кумиром которого он был. Картину мы видим глазами интеллигенции, той ее части, которая связана с литературой. Незавершенность и неполнота осмысления искупается свежестью и остротой восприятия, духом времени, который сквозит с каждой страницы.
Своеобразие книги – в глубоко личном отношении к предмету и теме. Тон всех статей, несмотря на их литературоведческую содержательность, глубину и скрупулезность анализа, весьма эмоционален. Естественно, исследователи литературы на сей раз говорят о своем поэте, о своем времени, – все это еще не стало достоянием истории и не отправилось на покой под обложки учебников. Они “переживают не только скорбь о недавней тяжелой утрате, но и собственную свою душевную драму”[32].
30
Имеется в виду “Автопортрет” А.Я. Головина (1924).
31
Ивич-Дувакин.
32
Об Александре Блоке. Пб., “Картонный домик”, 1921. С. 6.