Страница 1 из 25
Софья Игнатьевна Богатырева
Серебряный век в нашем доме
© Богатырева С.И., 2019
© ООО “Издательство АСТ”, 2019
От автора
Не так, как у людей
В детстве и еще долго после того была у меня мечта: жить как все, быть как все. Чтобы мой папа, как все папы, по утрам уходил из дому с портфелем на работу, а вечером в одно и то же время возвращался, как все, домой; чтобы мама на кухне чистила лук и крошила картошку для супа, как все мамы моих подружек, а потом, как все, кричала в форточку: “Соня, обедать! Сколько раз повторять!” Чтобы в хорошую погоду меня отправляли “дышать воздухом” в наш захламленный хулиганистый двор.
У нас все происходило шиворот-навыворот. Не так, как у людей. Утром на работу, веселая и нарядная, чмокнув меня в щеку, убегала мама. Папа оставался дома, затворялся в кабинете, заходить к нему строго-настрого запрещалось: он там работал. Гуляла я не во дворе, как все, а вдоль набережных за руку с “бонной”, и меня никогда не звали обедать, окликая через форточку, меня вообще никогда не звали по имени, только “зайцем”, “птичкой” и прочими обозначениями из мира живой природы, а за глаза – “ребенком”. У нас никогда не водилось того, что было у всех: патефона, радио, позднее – телевизора; у нас все стены в доме были закрыты книгами. Если к нам приходили гости, то никогда не пели и не танцевали, как бывало в то время у всех наших соседей, а разговаривали или читали вслух стихи. В довершение странностей: мои родители обращались друг к другу на “вы”.
Из года в год я изо всех сил старалась стать как все, стать “нашей” и ближе всего подошла к тому в студенческие годы: лекции, зачеты, походы, танцульки, свидания – всё как у всех. Ан нет, не тут-то было! В день смерти Сталина в сонме всеобщих рыданий полоснуло одиночеством, которое пыталась скрыть, думала, что успешно. Но и здесь пришлось признать поражение, когда на выпускном вечере комсорг Витька припечатал меня “комплиментом”: “Эх, хороша была б девка, жаль, не наша”.
Только в отдалении временном и пространственном я догадалась, что быть не как все не стыдно и вовсе не так плохо, хотя, конечно, крайне, донельзя, до смерти некомфортно. Что мучительная непохожесть – не изъян, а нечто, что не следует прятать, что стоит беречь и чем не грех поделиться. Тут и Америка, куда меня занесло, помогла: в чужом мире, с его заковыристым языком, диковинными привычками, веселой расположенностью всех ко всем и подозрительного цвета бурдой под названием “кофе”, стремиться стать как все было бы глупо и неосуществимо – да и желания такого не возникало. Зато была возможность увидеть, что каждая личность с ее собственными заскоками-закидонами может рассчитывать на уважение к себе и своим странностям, и окончательно убедиться, что быть не как все – беда это или выбор – твое личное дело и твое законное право.
Вот тогда я взялась за изучение истории своей непохожей на все другие семьи, собирая воспоминания, сверяясь с документами, разбирая случайные записи и оборванные на полуслове мемуары, читая старые письма, вглядываясь в поблекшие фотографии, прослушивая магнитофонные записи, стараясь вписать жизнь семьи и ее окружения в исторический и литературный контекст.
Так сложилась эта книга.
Она – о памяти, о так называемых маргиналах. О тех, кто сопротивлялся забвению традиций и пытался жить по правилам высоко ценимого ими, но, словно град Китеж, оставшегося в легендах, а не в реальности, круга непохожих людей, который именовался русской интеллигенцией и в годы господства пошлости хранил дух прекрасной эпохи, именуемой Серебряным веком. Громких слов о служении русской культуре никто из них не произносил, просто служил ей в меру своего понимания и на свой лад.
Книга основана на уникальном архиве, собранном на протяжении большей части ХХ века моим отцом, писателем Александром Ивичем (1900–1978), его неопубликованных воспоминаниях о культурной жизни Петербурга-Петрограда в 1910–1920-х годах, о его друзьях и знакомых из числа поэтов Серебряного века (Александре Блоке, Андрее Белом, Осипе Мандельштаме, Михаиле Кузмине, Владиславе Ходасевиче), о Михаиле Зощенко, о художнике Александре Головине, о творцах формального метода в литературоведении и основателях ОПОЯЗа, в том числе о его старшем брате Сергее Бернштейне. К запискам отца я присоединила свои воспоминания о Борисе Пастернаке, Анне Ахматовой, Юрии Олеше, Михаиле Зощенко, Викторе Шкловском, Романе Якобсоне, Нине Берберовой, Надежде Мандельштам, Лиле Брик, Николае Харджиеве – о тех, с кем посчастливилось встретиться благодаря принадлежности к семье, где все всегда происходило не так, как у людей.
Это книга не могла бы появиться,
…если бы мой отец не собирал рукописи, которым грозило уничтожение от властей предержащих;
…если бы в самые опасные годы моя мать не помогала хранить их, бережно перепечатывая каждую страницу;
…если бы те, кого я застала в этом мире и о ком могу рассказать разминувшимся с ними во времени, не дарили меня своим вниманием.
Эта книга не могла бы появиться,
…если бы не безотказная помощь Валерия Золотухина, который воскресил научное наследие моего дяди, откопав в недрах Российской государственной библиотеки погребенные там рукописи Сергея Бернштейна и его учеников, а Тимур Булгаков не отыскал юношеские письма дяди к моей бабушке;
…если бы Николай Алексеевич Богомолов своими работами не создавал научный фундамент для моих мемуаров;
…если бы Наталья Громова не вдохновляла своим неутомимым служением на ниве возвращения в лоно современной литературы затерянных архивов и воспоминаний;
… если бы Елена Даниловна Шубина не поддерживала меня в уверенности, что книга моя нужна, и тактично, но твердо меня торопила;
… если бы редактор Даша Сапрыкина не вносила бы столь тщательно и безропотно бесконечные поправки в готовый текст.
Радуюсь возможности и чести принести им мою благодарность!
Памяти “Картонного домика”
“Молодой, но отважный”
Мне трудно представить отца юным. Знаю, что он был стройным и большеглазым. Ольга Форш называла его “Ветка Палестины”. Вениамину Каверину запомнился “тоненький, как будто нарисованный одной узкой карандашной линией Игнатий Игнатьевич Бернштейн, молодой, но отважный руководитель издательства «Картонный домик», которое выпустило известный сборник воспоминаний о Блоке и вскоре рухнуло, как картонный домик”[1]. Помню присказку Виктора Шкловского: “Когда Саня появлялся в комнате, среди женщин начинался листопад”. С фотографии работы Наппельбаума смотрит на меня волоокий романтического вида красавец, – но у Наппельбаума все глядят красавцами. Сани Бернштейна я, по сути, не знала. Для меня отец всегда был в жизни – Игнатием Игнатьевичем, как называли его на моей памяти, а в литературе – Александром Ивичем, как подписал он когда-то, второпях, на ходу, газетную, нашумевшую потом публикацию и что сделал своим псевдонимом, слепив первую букву имени с тремя последними отчества и узаконив заодно домашнее имя Саня, сложным образом возникшее из Игнатия, что вызывало постоянные вопросы, на которые не всегда хотелось отвечать. Я и себя всю жизнь (признаться, по сей день) ощущала Соней Ивич, что бы там ни значилось в моих официальных бумагах.
Революции 1917 года среди прочих разрушений смели возрастные границы. Ровесник века, Игнатий Бернштейн окончил гимназию между Февралем и Октябрем. К Февральской революции отнесся восторженно и сразу оказался в центре событий: в качестве одного из помощников коменданта Государственной думы присутствовал на заседаниях, слушал первые пореволюционные речи Керенского и Милюкова. Затем служил в охране Временного правительства; потом ему поручили заведовать столовой для военных частей, которые приходили выразить Временному правительству свою преданность. Уж не знаю, когда он успел сдать выпускные экзамены и получить свою золотую медаль (собственно, медалей в тот год в гимназии Гуревича уже не выдавали, но свидетельство на право ее получения вручили). По молодости лет ни к какой партии он не принадлежал, но по убеждениям примыкал к кадетам, поэтому к октябрьскому перевороту отнесся без энтузиазма. Однако и тут поначалу углядел романтические черты, а себе нашел дело, только связанное не с политикой, как в Феврале, а с литературой, точнее с книгами: комплектовал библиотеки для кораблей Балтийского флота. (Вечное стремление российских интеллигентов нести в народ просвещение!) Так или иначе, посты он занимал и выполнял поручения, казалось бы, не вполне подходящие для шестнадцати – семнадцати лет, а общался запросто с людьми в два с лишним раза старше себя. Знакомства у него были совершенно замечательные: с Виктором Шкловским он дружил со школьных лет, у Бориса Эйхенбаума учился в гимназии, с Михаилом Кузминым встречался по-соседски раз-два в неделю за чаем, в Доме искусств близко сошелся с Владиславом Ходасевичем, там же наведывался к “Серапионам”[2], еще гимназистом выступил с докладом в ОПОЯЗе[3] о “Строении новелл Мопассана”, в котором указал незначительное количество их вариантов, зачинов и финалов. О почтеннейшей Ольге Дмитриевне Форш, по прозвищу Полковник, двадцатью семью годами его старше, вспоминал: “Мне кажется, мы разговаривали с нею на равных”. Среди черновиков отца я нашла запись, датированную 1933 годом:
1
Каверин В. Эпилог. М., Аграф, 1997. С. 25.
2
“Серапионовы братья” (также “Серапионы”) – литературное объединение Петрограда-Ленинграда 1920-х гг.
3
ОПОЯЗ (Общество изучения поэтического языка) – научное объединение петроградских и московских лингвистов и теоретиков литературы.