Страница 21 из 31
– Не-е, я в ветеринарный.
Мария Григорьевна одобрительно кивает.
– Зверей лечить – святое дело. Обещаю за это четверку в аттестате… Исключительно за благородство души. Но к высшей математике не приближайся. Убьет!.. А Шерер, смотрите, молодчина какая, что-то вразумительное накалякала. Я вижу тут проблески мысли. – Мария Григорьевна подходила к доске и внимательно разглядывала Шеркины каракули… – Способная ты бестия, но преждевременно не ликуй! Хоть и есть у меня искушение поставить тебе «отлично», но я не поддамся. Завтра вызову тебя снова, чтобы ошибочки не вышло.
У доски оставалась Ручкина, и Мария Григорьевна, глядя на ее испачканный мелом нос, скорбно трясла головой:
– А тебе учиться плохо просто срам. Ты же в отдельной квартире живешь. Папаша твой адвокат, небось, яблоки каждый день кушаешь?
Уличенная в «кушании» яблок, Ручкина в слезах теребит передник.
– Тройку я тебе поставлю для разнообразия, потому что рука бойцов колоть устала. Но вообще это не класс, а паноптикум. Садись.
Господи! Как мы боялись и ненавидели ехидную старуху. Хотя, наверное, она была хорошим учителем. На вступительных экзаменах в институты математику не провалил никто. Ну а что за судьба выпала на ее долю, мы и знать не знали…
А было Марии Григорьевне в то время сорок три года. Муж ее погиб на фронте. Она ютилась в одной комнате с парализованной матерью, сыном и двумя девочками-близнецами, дочерьми умершей в блокаду подруги. И кормила всю эту ораву на свою жалкую учительскую зарплату. А в 1956 году, во время венгерских событий, посадили ее сына. Он уже был студентом филфака и прочел на собрании антисоветские стихи. На следующий день Марию Григорьевну выгнали с работы…
Самым презираемым существом в школе считалась учительница французского языка Фрида Наумовна. В несвежей, но затейливой блузке, с отвислыми щеками и перепудренным, словно отмороженным носом, она втискивалась в класс бочком, и глазки ее боязливо бегали в ожидании очередного подвоха. «Bonjour, mes enfants», – тихо говорила она в пространство, ибо класс гудел и ходил ходуном. Les enfants не замечали ее присутствия. Фрида начинала кашлять, стараясь привлечь к себе внимание. Куда там! Как выстрелы, хлопали крышки парт, под потолком летали бумажные птицы, Надька Коптева выплясывала на подоконнике яблочко, из шкафа слышался стук швабры и глухой вой. Мы брали реванш за унижение на математике. И Фрида пускалась на хитрости. Для начала она взывала к состраданию:
– Дети, вы слышите, я совсем потеряла голос и не могу вас перекричать. У меня болит горло. Может быть, это простуда, а может, что и похуже… Очень уж долго не проходит. Пожалуйста, прошу вас – silence!
Класс не унимался, и она, вздохнув, меняла тактику. На этот раз это было простодушное сочетание лести и хвастовства.
– Как вы все молоды и очаровательны… смотрю и радуюсь всей душой. Сколько в вас неукротимой энергии и сил. И вы, конечно, представить себе не можете, что и я когда-то была такой же…
И тут Фрида принималась вдохновенно фантазировать:
– Однажды к нам в гимназию приехал сам царь. И не один, а с дочерьми, великими княжнами, попечителем и другими высокопоставленными лицами. Нас собрали в Голубом зале, и когда его императорское величество вошел, грянула музыка, и все гимназистки в белых платьях склонились в глубоком реверансе… как белые лебеди! – Фрида поднимала искореженный полиартритом палец. – Видите, дети, как хорошо мы были воспитаны!
– Царь-то какой? – раздавалось с задней парты. – Петр Первый, что ли?
– Вовсе нет. Это был Николай Второй.
От воспоминаний у нее розовели щеки:
– И вот его императорское величество пошел по рядам, остановился около меня и ласково сказал: «Еllе est charmante! Comment-allez vous, mademoiselle?» («Она очаровательна. Как вы поживаете, мадемуазель?»)
Класс не унимался. Кто-то хрюкал, гавкал и ухал, как филин. Фридины выдумки о встречах с семьей Романовых не производили на нас никакого впечатления.
– Девочки! – Фрида делала последнюю попытку. – Наверное, вам скучно на уроках. Наверное, вы еще не почувствовали всей прелести французского языка. Грамматика и вправду сложна, но послушайте, какие божественные стихи написаны по-французски. – И бедняга надтреснутым голосом декламировала этому стаду Сюлли-Прюдома, Бодлера и Верлена.
В ответ раздавалось блеянье и мычание. И тогда Фрида опускалась на стул и, прикрыв глаза рукой, начинала тихо и горестно всхлипывать. Из-под сухонькой ладошки падали и растекались на классном журнале крупные слезы, и она судорожно рылась в сумочке в поисках носового платка. Из чего были сделаны наши сердца?
Однажды зимой, за полгода до окончания школы, когда класс был настроен миролюбиво, Фрида застенчиво сказала:
– Мы иногда огорчаем друг друга, но я сердиться не умею… я ко всем вам очень привязана, у меня, кроме вас, никого нет… И я уверена, что на выпускном вечере нам будет очень грустно расставаться… Правда же?
До выпускного вечера Фрида Наумовна не дожила. Умерла в начале апреля от рака горла в коридоре Боткинской больницы, поскольку в палатах места для нее не нашлось. Известие о ее смерти большинство класса восприняло равнодушно. Лишь четверо, и я в их числе, в тот день горько плакали. От боли утраты? Вряд ли. Скорее, это были слезы раскаяния и стыда…
А за месяц до Фридиной кончины, 5 марта, умер наш вождь и учитель тов. Сталин, и я чуть не вылетела из школы без аттестата зрелости. В этот день из всех репродукторов страны хрипло неслось адажио из «Лебединого озера». Учеников, с 1-й по 10-й класс, собрали в актовом зале, и почерневшая от горя учительница музыки гремела на рояле «Похоронный марш» Шопена.
Зал содрогался от всхлипываний и рыданий, что в комбинации с врывающимся в форточки «Лебединым» и побеждающим его Шопеном создавало немыслимую какофонию звуков. Меня от нее разобрал смех, перешедший в неуправляемый хохот с текущими рекой слезами. Классная воспитательница вытолкала меня из зала, прошипев, что теперь-то меня точно исключат из школы. Ситуация возникла угрожающая. Но мама… Опять-таки спасительница мама раздобыла справку у своей подруги, главного врача поликлиники Академии наук. Эта ксива гласила, что я страдаю редкой формой психического заболевания – неадекватной реакцией на внешние возбудители. Иначе говоря, могу рыдать от радости и хохотать от горя…
Пионерский лагерь в Комарово
…Солнечное, Репино, Комарове, Зеленогорск, Щучье озеро, озеро Красавица. В этих волшебных местах, в прошлом финских территориях, пролетели, во время школьных и студенческих каникул, самые счастливые дни моей жизни.
Впервые я побывала в Териоках, теперешнем Зеленогорске, летом 1941 года. Мама сняла там дачу. Мы приехали с Нулей 15 июня и прожили всего неделю. В следующее воскресенье началась война, и мы вернулись в Ленинград. Я снова оказалась на Карельском перешейке, в пионерском лагере Академии наук в Комарове, шесть лет спустя, в июне 1947 года, и провела в нем за три года десять пионерских смен.
Лагерь наш назывался «повышенного типа». В соседних лагерях даже ходили слухи, что в «нашем» кормят финиками, яблоками и соевыми батончиками, а какао разносят по койкам. Дикое вранье, но в супе действительно иногда плавали кусочки телятины, в картофельном пюре наблюдалась желтая лужица растаявшего масла, в макаронах по-флотски мясо различалось без микроскопа, и жаждущий добавки компота из сухофруктов мог на нее рассчитывать. Жили мы в бараках, по двенадцать – пятнадцать человек в палате. Утром нас будил горн на слова:
Вечером тот же горн приказывал:
В столовую горн приглашал: