Страница 4 из 15
Я ждал невропатолога, сидя у двери его кабинета. В два он появился.
– Погодите, – сказал он, выслушав мою просьбу. – Зайдите в кабинет. Как фамилия больной?
– Кабо.
– Люба?! – Он даже привскочил.
– Нет, ее мать.
– Сколько лет?
– Через несколько дней восемьдесят исполнится.
– Да, плохо дело. – Он уже разговаривал сам с собой. – Как же быть? Время у меня сегодня и завтра загружено полностью… Что делать? Вы вот что, – это уже мне, – вы сходите пока к главврачу, к Гиллеру, попробуйте выпросить для нас машину на завтра, потом ждите меня здесь, я скоро вернусь.
Через некоторое время я снова поджидал Орла у его кабинета. Едва не заснул на стуле.
– Эммануил Владимирович, придется на такси. Когда за вами заехать?
– Не дал машину? Черт, я освобождаюсь сегодня поздно! Ладно, что делать, подъезжайте к девяти, вот адрес. Постарайтесь до тех пор достать лекарства, рецепты есть у вас? Покажите. Так, магнезия, правильно… Свечи, хорошо… Как вас зовут? Сергей? Вы сын Любы? Слышал о вас много интересного… Ну ладно, по дороге поговорим. До вечера!
После этого я бегал по аптекам. Эфеленовые свечи нашел только на Новослободской. Усталости я не чувствовал, лишь сухую бессонницу в глазах. Вечером был на квартире Орла в Химках, меня просили подождать. Я прохаживался по комнате, увешанной иконами, и курил. Лихорадочное возбуждение, которое весь день носило меня по городу, не давало присесть и сейчас.
– Поехали! – сказал Орел.
В такси мы разговаривали об иконах. На темном шоссе ветер свистел в ушах.
Войдя в комнату, где лежала бабушка, Орел с профессиональным спокойствием принялся за дело. Ежик на его голове просвечивал до темени. Я прислонился в дверях.
– Вы знаете, – говорила мама, – она пишет нам записки. Вот и вот, смотрите. А вот даже шутливая: «Погрузите меня в орбиту сна и покоя».
– Пройдемте в другую комнату, – сказал Орел. – Не хочу вас обманывать, положение тяжелое. В любую минуту может случиться худшее. Но я впервые такое вижу – за двадцать семь лет практики! – чтобы человек в таком состоянии писал записки… Будем надеяться!
– Она работала до последнего дня. Она все время много работала…
– А чем она занимается?
– Она – ученый. Статистик, экономист, социолог…
– Будем надеяться, – повторил Орел.
Я светил ему фонариком, когда он шел к машине.
– Простите, – сказал ему на прощанье, – что я был так настойчив. Спасибо вам!
– Обязательно звоните, – ответил он.
На веранде мама разворачивала мои покупки.
– О, и судно привез! И поилку! – удивлялась она. – Молодец, сынок!
– Садись, поешь, – сказала Молчушка. – Угонялся?
Вот что мне было нужно: неожиданный натиск беды, сорвавший меня с места и собравший воедино, бессонная ночь в тревоге, весь день на ногах, забвение себя, готовность к любым жертвам ради любимого человека, груз ответственности, несколько добрых слов, брошенных мне на ходу, – и вот я снова стал таким, каким всегда хотел себя видеть. В соседней комнате бабушка из последних сил борется со смертью, мы все в напряжении, одеревенелые, готовые ко всему, – а мне, странно сказать, почти весело. И несутся в мозгу симоняновские «кони-звери», неотвязно звучит протяжное «э-э-эх!..» – приглушенное, томительное, степное, дикое, как свист ветра в ушах во время бешеной скачки.
Бабушка умерла через день, рано утром 20 августа.
Накануне ей стало хуже. Последние записки были бредовыми: она просила маму выдать всем нам чаю с вареньем, слово «всем» подчеркнуто. Дыхание стало учащенным, она уже не приходила в сознание. Мама послала меня за врачом в перхушковскую больницу.
Дежурила Марья Андреевна, уже приходившая к нам по вызову, молодая, деловитая.
– Ведь она все равно умрет, ваша бабушка, чего вы бегаете…
– Мы все умрем рано или поздно, – ответил я. – Но существуют же зачем-то врачи.
Она посмотрела на меня:
– Хорошо, подождите.
Ждать пришлось три часа. Посетителей, нуждавшихся в срочной помощи, было много, она принимала их вместе с фельдшером. Пришел, посвистывая, молодой парень, страшно избитый, ждал перевязки. Принесли на руках мальчика, покусанного собакой, он стонал и вскрикивал, когда ему делали укол. «Ничего, – утешал его парень, – люди бывают злее собак». Пришел мужичок, отрубивший себе палец топором. Другой привел жену, бледную, повисавшую на его плече… Наконец Марья Андреевна освободилась, и мы поехали.
– Это воспаление легких, – определила она, осмотрев бабушку, и прописала новый курс лечения. Уходя, попросила меня выйти с нею во двор.
– Не передавайте, пожалуйста, вашей маме того, что я сказала давеча. Она живет надеждой, не передавайте. А мы сделаем все, что в наших силах.
Я дежурил около бабушки до двенадцати. Она дышала, как птичка, – неглубоко и часто; в горле у нее клокотало. Я поставил ей горчичники и поминутно менял мокрую тряпку на лбу, которая сразу же становилась сухой и горячей. Потом меня сменила мама. В половине четвертого она меня разбудила:
– Вставай скорей, сынок, с бабушкой плохо! Мне страшно, вставай! Боже мой, что же делать? Беги куда-нибудь!
Я вывел хозяйский велосипед и помчался на станцию. Пробежал по пустой платформе, постучал в окошечко кассы. Заспанная кассирша принялась дозваниваться до Перхушкова. Я ждал «скорую помощь» у переезда, дрожа от утреннего холода. Сторожиха шлагбаума дала мне закурить. Из темноты подъехала машина.
– Дорогу знаете? – спросил я.
– Знаем, – пробурчал хмурый фельдшер. – Ездили уже.
Я старался не отставать от машины. Начало развидняться; по шоссе, по пруду, по лугам полз туман. К даче мы подъехали одновременно, в бабушкину комнату я вбежал вместе с фельдшером. Все было кончено.
Фельдшер проверил пульс, потрогал бабушкины закрытые глаза, приподняв перину, осмотрел ноги, на которых проступали уже синеватые пятна.
– Зачем было «скорую» вызывать? – сказал он грубо.
В наступающем рассвете мы с мамой шли к станции и разговаривали о постороннем. В электричке мама задремала, привалившись головой к оконному стеклу. В Кунцеве мы высадились и на шоссе поймали такси. С первыми лучами солнца въехали в туманную Москву. Завернули к Венцелям в Беляево, я взбежал на четвертый этаж, звонком разбудил всю семью, сообщил о случившемся. Стоя в прихожей, Борис Людвигович и Екатерина Ильинична с ужасом на меня смотрели, Сашка заплакала.
В нашей больнице выяснилось, что записка фельдшера не может служить свидетельством о смерти; на том же такси поехали обратно в Жаворонки. Мама ждала меня в машине, пока я получал свидетельство. Вернулись в Москву, заехали в ЗАГС, потом в похоронное бюро на Донской улице.
– Нет-нет, нам без кистей и лент. И венков тоже не надо. Нам один гроб, пожалуйста.
Машины для перевозки в этот день у них не было, но мы договорились с шофером, высоким кудрявым парнем, что после работы он поедет сам, без наряда. Пообедали в кафе и – домой. Мама засела за телефон, я прилег на диван. Пришла Сашка, занялась уборкой квартиры. В четыре, как было условлено с шофером, я прибыл на Донскую. Ждал во дворике, слушая доносившийся из бюро гам: жулики-шоферюги старались надуть диспетчершу. Видимо, им это удалось – они вывалились во дворик, громко гогоча, хлопая себя по ляжкам и подсчитывая выручку.
Кудрявого не было. Я договорился с двумя другими, и мы поехали. Я сидел между ними в кабине. Туча, похожая на марево, поглотила солнце, от духоты с нас лил пот.
На даче, кроме Молчушки с Микой, были уже Екатерина Ильинична и Валя, приехавшая из Ленинграда с Леночкой. Гроб внесли в бабушкину комнату. Гробовщики сняли простыню – бабушка лежала пожелтевшая, с втянутой в плечи головой. Они подняли ее за плечи и за ноги и переложили в гроб, голову сильно вдавили в подголовье. Понесли, погрузили в фургон. Молчушка с Валей сели в кабину (Екатерина Ильинична осталась с детьми), а мы со вторым гробовщиком легли в фургоне на пол по сторонам гроба.
– Только бы на мусора не нарваться.