Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 24

– Я так же думаю. Пойдем назад, попробуйте, Николай Алексеевич, еще раз высказаться!

Поднимаюсь на стул и, добившись тишины, объясняю студентам других факультетов, как все мы, математики, уважаем Умова. Прошу поэтому его внимательно выслушать.

Н. А. поднимается на стул. Он пробует убеждать… Ничего не выходит, он снова должен умолкнуть. Уходит…

Продолжаются крики:

– Ректора!

Но ректор не появляется. Очевидно, и не придет.

Мы стоим на площадке уже часа два, оглашая своды безнадежными криками.

Внизу, в вестибюле, мобилизована вся инспекция и стоит внушительный отряд полиции. Говорили потом, будто в соседних дворах были и воинские части. Мы отрезаны от внешнего мира.

Голод начинает мучить не на шутку. Что же дальше делать? А сдаваться не хочется.

Предлагают устроить складчину для покупки провизии. Набросали в шапку денег. Кто пойдет покупать? Удалось подкупить одного из сторожей: берется раздобыть хлеба и колбасы. Первая партия провианта до нас доходит благополучно. Хлеб и колбасу делим на кусочки и жадно поедаем. Увы, когда сторож несет вторую порцию провианта, его перехватывает инспекция, и продовольствие конфискуется!

Однако день кончился. Совсем уже стемнело. А света нам не дают. Обе стороны уперлись… Что ж, будем, может быть, и ночевать здесь…

Но голод чувствуется вовсю. Становится явно бессмысленным упорствовать и безрезультатно взывать к ректору. Но что же еще можем мы сделать? Не ломать же здание!

Кто-то, наконец, спускается вниз – в роли парламентера. Объяснение с инспекцией и с полицией:

– Всем обещают свободный выход!

– Голосовать: оставаться или разойтись!

Поднятием рук решается:

– Расходиться!

Утомленные, голодные, подавленные сознанием бесплодности демонстрации – расходимся по домам.

Часть студентов арестуется в ту же ночь. Образуется особый суд. На другой же день и я получаю от него вызов.

Молва уже разнесла, что предстоит массовое исключение студентов и высылка их из Одессы. В числе предназначенных к исключению называли и меня.

С тяжелой душой шел я в этот суд. Получалась некоторая нелепость: я энергично восставал против этих заведомо бесцельных беспорядков, предвидя то, что неминуемо последует. Хотя я и пошел с другими, но я боролся против развития беспорядков… Далее, у меня была в полном ходу научная работа на обсерватории, и я пользовался добрым отношением к себе почти всех профессоров… И слишком, наконец, ярко всплывала в памяти та семейная драма, которою сопровождалось, несколько лет назад, увольнение из числа студентов и высылка в сопровождении жандармов из Москвы старшего брата Вячеслава. Для родителей это было страшным ударом. А брат, хотя после этого и устроился снова в Дерптском университете, но сильно расшатал свою нервную систему[137]. Заканчивая экзамены на доктора медицины, он, во время пасхальных вакаций, застрелился[138]. Самоубийство старшего сына совсем подкосило моих родителей… А теперь – новая драма со мною – последним сыном!

Шел я через Строгановский мост, – излюбленное в ту пору в Одессе место для самоубийств. Бросались с большой высоты, с парапета, вниз на мостовую и всегда разбивались насмерть.

Был большой соблазн и у меня, когда я проходил по мосту самоубийц.

Вот и университет! В тускло освещенной комнате уже ожидали допроса десятка два студентов. Хмурые, молчаливые… Разговоры не завязываются, каждый углублен в свои мысли.

Вызывают по очереди. Вызванные более сюда не возвращаются…

Дошла очередь и до меня.

За столом с синим сукном восседает судилище. В его составе – все правление университета, инспектор студентов и еще кто-то из посторонних властей. Видно сразу, что главную здесь роль играет инспектор студентов Балдин – старик с недобрым лицом и с трясущейся головой.

– Участвовали ли вы в беспорядках?

– Да, участвовал.

– Сочувствовали ли вы?

– Нет. Я высказывался на сходке против них.

Пауза. Справки в записях. Мои слова, как видно по лицу справлявшихся, подтверждаются.

– Почему же вы примкнули к беспорядкам?

– Не находил возможным оставить товарищей.

Вмешивается Балдин:

– А зачем вы переходили от толпы студентов к профессору Умову?

Объясняю, как было дело.

Снова справляются в записях… Я жду рокового для себя вопроса: об отобрании мною агентурных записей от Феофана…

Нет, не спрашивают. Очевидно, Феофан не выдал!

Еще несколько незначительных вопросов… Шепчутся… Инспектор указывает мне на одну из двух выходных дверей.

За дверьми стоит педель с мефистофельской физиономией. С чем-то поздравляет…

Позже выяснилось: в одни двери выпускались исключаемые и высылаемые из Одессы; в другие – подлежащие более мягким наказаниям. Вот, оказалось, с чем поздравлял педель![139]

Бессонная ночь – незнание своей судьбы. Неизвестность мучительна. Утром пошел за справками в университет[140]. Справиться, однако, не у кого. Но в профессорской комнате декан юридического факультета проф. Богдановский. Он был вчера членом суда. Прошу его вызвать:

– Скажите, пожалуйста, как на суде решили мою судьбу?

– Вы не исключены! Но постановлено объявить вам выговор за участие в беспорядках, с предупреждением на будущее время.

– Почему так мягко?

У меня это вырвалось как-то невольно: я почувствовал неловкость по отношению к другим, наказанным суровее.

Богдановский посмотрел на меня сквозь очки. Пожал плечами:

– За вас хлопотали профессора вашего факультета, как за преднамеченного к оставлению при университете. Ну, кроме того, было принято во внимание ваше происхождение из уважаемой семьи…[141]

Богдановский возвращается в профессорскую:

– Удивительное, господа, дело: Стратонов заявил протест против слишком мягкого, по его мнению, наказания!

Отсюда пошло по университету, будто я протестовал, что меня не исключили.





Обо мне и о моем друге А. Р. Орбинском усерднее всего хлопотал, как позже мы узнали, профессор астрономии А. К. Кононович. Мы оба были уже золотыми медалистами за работу по астрономии.

Кононович связал Балдина честным словом – не настаивать на нашем исключении. Поддержали нас и другие профессора факультета.

Поднимаюсь после разговора с Богдановским наверх, в курилку. Студентов здесь мало, человек шестьдесят. Тихо, нет обычного оживления.

Видна и кучка студентов правой организации. Они, было, исчезли из университета, во время горения страстей. Теперь осмелели и снова появились в курилке.

Меня встречают с широко открытыми глазами – считали для университета уже конченым.

Не успел я обменяться со студентами и несколькими словами, как на скамью вскакивает какая-то горячая голова:

– Господа! Студенчество разгромлено! Сотня наших лучших товарищей арестована или исключена! И что же, мы так и примем это молча? Не поддержим, не заступимся за них? Разве мы не будем протестовать!?

– Нет! Нет! Поддержим!

– Протестовать! Протестовать!!

Оратор призывает к немедленному возобновлению беспорядков.

Несколько десятков студентов снова бросаются на площадку вестибюля.

В зале остается только кучка правых студентов. Они иронически улыбались на призывы оратора.

Для меня – положение неожиданно трудное. Опять участвовать в беспорядках? Но не оставаться же в курилке и одному с правыми студентами, виновниками всего происшедшего… Иду также на площадку[142].

Ничего из этих беспорядков не вышло. Напуганное студенчество, сидевшее на лекциях, нас не поддержало, не присоединилось. Наша группа немного и безрезультатно покричала, а затем мирно разошлась.

137

Окончив гимназию в 1882 г., Вячеслав Стратонов учился в Московском университете, но за участие в беспорядках, происходивших 2 октября 1884 г. на Страстном бульваре, был уволен и выслан в Екатеринодар по месту жительства родителей под негласный надзор полиции, прекращенный в связи с поступлением его в 1885 г. на медицинский факультет Дерптского университета.

138

Старший брат В. В. Стратонова покончил с собой 16 апреля 1889 г. выстрелом из револьвера. Докладывая 25 апреля о проведенном расследовании, помощник начальника Лифляндского губернского жандармского управления в Дерптском и Верроском уездах подполковник В. Л. Грумбков писал: «Университетский суд постановил передать на мое распоряжение все письма и бумаги покойного, и, по моему настоянию, вскрыты были письма умершего на имя Лидии Ивановны Стратоновой в г. Одессу, Новая улица, д. Казанской, и на имя студента Евгения Синицкого; в первом письме покойный просит прощения у тетки и родителей за свое преступное решение, но что он потерял всякое к себе уважение и сознает свое ничтожество; Синицкого же он просит переслать все вещи его к тетке и отвезти, к ней же, дорогую свою Лелю.

Приняв во внимание такие близкие отношения покойного к Синицкому, состоявшему некоторое время под негласным надзором, и что Стратонов лишил себя жизни в квартире состоящего под надзором Максимилиана Лесника, а также, получив негласно сведения, что прощальные письма написаны Стратоновым незадолго до смерти в квартире студента Университета Николая Василенко, я признал нужным немедленно же произвести обыски в квартирах Синицкого, Лесника и братьев Николая и Ивана Василенко, что и было мной исполнено в тот же день. Как по обыску, так равно и при подробном осмотре вещей и писем умершего обнаружено лишь, что Стратонов состоял в любовных отношениях к 14½-летней Елене Матюниной, дочери железнодорожного чиновника в г. Дерпте, чем и объяснилась загадочность некоторых записок, вроде: “Если я попадусь, будет мне беда великая”, написанная, как оказалось, женским почерком; эту любовь, при некотором нервном расстройстве, следует признать причиной самоубийства Стратонова. Синицкий, в свою очередь, состоит в любовной переписке со старшей дочерью Матюнина, проживающей также в г. Дерпте. Вследствие изложенного я не нашел данных для производства дознания и 21-го сего апреля возвратил Университетскому Суду все просмотренные мною письма и бумаги умершего, как не имеющие политического значения и совершенно семейного характера…» (Государственный архив Российской Федерации (далее – ГАРФ). Ф. 102. Оп. 87. 3 д-во. 1889. Д. 222. Л. 9–10).

Одно из упомянутых писем гласило: «Мама дорогая, отец! Простите своего сына за все страдания. Не плачьте обо мне. Я теперь спокоен и счастлив. Мне лучше будет. Исстрадался я и потерял к себе всякое уважение». В другом письме, адресованном тете, Лидии Ивановне Стратоновой, говорилось: «Дорогая, милая, поймите и простите. Я Вам писал, кажется, что как только потеряю веру в себя – этим кончается и жизнь моя. Время пришло. Я подавлен гнетом сознания собственного ничтожества. Вы обещали воспитать мою милую Лелю: ее к Вам привезут. Сделайте это в память обо мне. Пусть она избегнет моей участи. Только вера в свои силы спасает людей. Что я хотел бы, чтобы из нее вышло, Вы знаете, насколько Вы знаете меня. Простите еще раз. Успокойте родных, насколько это возможно. Вспоминайте иногда, как я Вас всех люблю». Самоубийца оставил также послания товарищам и Елене Ивановне Матюниной, которой писал: «Милая, дорогая моя Лелечка, прости меня за все страдания. Пусть мой конец даст тебе указания в жизни. Набирайся сил и с тем вступай в жизнь. Помни обо мне и верь, что жизнь стоит труда, не теряй только веру в себя и будешь счастлива. Твой Славочка. Прости. Г. Дерпт, 16.IV.89. Как я люблю тебя, дорогой мой Валдайчик» (НИОР РГБ. Ф. 218. Карт. 1068. Ед. хр. 3. Л. 180, 183). В свою очередь товарищ покойного, Е. Д. Синицкий (1866–1915), сообщал Лидии Ивановне (выписки из его письма Стратонов приводит в дневнике 12 мая), что покойный предъявлял к себе громадные требования:

«Он нарисовал себе идеал честного человека – тот идеал, которому почти никто не может удовлетворить, и жил во имя этого идеала. В осуществлении его он видел свое собственное достоинство. Всякие отступления в сторону ему казались преступлением. А отступления приходилось делать по “независящим обстоятельствам”. Приходилось иногда и покривить душой, смолчать там, где хотелось бы ответить прямо и открыто, не сделать того, что задумал. Кто был в этом виноват? “Независящие обстоятельства” – отвечаем мы. “Я” – отвечал покойный. И начиналась старая и страшная история самобичевания, терзаний совести, внутреннего разлада. Стратонову казалось, что он – преступник перед людьми, а главное, перед собой, что своего идеала он нисколько не осуществляет, что этот идеал для него недосягаем, а ведь во имя этого идеала он жил, в осуществлении его видел свое достоинство. Стратонов все более и более терял веру в себя, начинал чувствовать к себе презрение. ‹…›

Были, разумеется, и частные [причины]. Одна из главных – любовь Вячеслава Викторовича и Лели. (Слава смотрел на брак как на самоубийство для того, кто хочет посвятить себя общественной деятельности.) ‹…› Любовь, по его мнению, отрывала человека от его идеалов, связывала ему руки. А он, между тем, влюбился. Новый разлад и новые мучения… Слава сначала верил в Лелю, но иногда и эта вера покидала его…. По временам в отзывах о Леле слышалось разочарование… Ему казалось, что не Леля, а сам он вяжет себе руки и поступает нечестно, нехорошо под влиянием своей негодности.

Вот главные причины душевных мук Стратонова. Как они были страшны, это скажут все, кому случалось видеть его, особенно в последнее время. Стратонов страшно исхудал, стал раздражителен, не владел собой. Дня за два до смерти с ним начались нервные припадки, истерики, дрожь. Он поселился у своего знакомого доктора [М. Лесника], с которым занимался в последнее время. Тот ходил за ним, давал успокоительные лекарства. Последние минуты Стратонова были таковы: утро пролежал в постели; вечером зашел к Леле, почти кончил дело об ее отъезде [к Лидии Ивановне], затем зашел ко мне, еще к нескольким товарищам, потом пришел к доктору, у которого он поселился, и стал ходить по комнате, закурив папиросу. Доктор сидел за столом и занимался. “Какой у вас крепкий табак”, – заметил он Вячеславу Викторовичу. – “Извините”, – проговорил Стратонов и швырнул папиросу. – “Какой вы стали нервный, совсем не владеете собой”, – сказал доктор. – “Я не владею собой? Так я вам докажу, что владею”, – ответил Стратонов. Доктор обернулся и увидел, что Стратонов стоит возле него с револьвером, направленным в грудь. Прежде чем доктор успел произнести хоть одно слово, сделать хоть одно движение, раздался выстрел. Смерть была моментальна. Покойный стрелял, как медик, прямо в сердце» (см. также: Василенко М. П. Вибрани твори: У 3 т. Киïв, 2008. Т. 3. С. 183–185).

139

Ср. с дневниковой записью В. В. Стратонова от 6 декабря 1889 г. о «допросе» его 21 ноября (накануне «встретившаяся группа студентов» и профессор А. К. Кононович, к которому он зашел с А. Р. Орбинским, уговаривали их «давать уклончивые, не прямые ответы»):

«Вызывают и меня. Правление состоит из ректора, инспектора, деканов. Вхожу, кланяюсь.

Ректор: Скажите, вы были вчера в университете до какого времени?

Я: Все время, т. е. от 9 до 4-х часов.

Р[ектор]: Почему же вы оставались?

Я: Потому что перспектива быть оплеванным и получить вдогонку нелестные эпитеты не настолько заманчива, чтобы можно было выйти.

Богдановский: Неужели доходило даже до этого?

Я: Да, насколько мне помнится. Относительно плевков, впрочем, не ручаюсь.

Ректор: Так что вы оставались только потому, что не видели возможности уйти?

Я: Да, пожалуй.

Инспектор: Скажите, значит вы этим хотели подвергнуть критике распоряжение министра?

Я: Насколько это следует из факта моего присутствия.

Ректор: А сочувствуете ли вы беспорядкам?

Я: В этом я еще сам себе не давал ответа. В начале же я, пожалуй, был против беспорядков.

Инспектор: Скажите, а зачем вы несколько раз переходили от группы студентов к проф. Умову и обратно?

Я: Для переговоров с проф. Умовым.

Инспектор: О чем же?

Я: Я просил проф. Умова повторить студентам еще раз слова попечителя.

Ректор предлагает желающим членам правления задать вопросы, но таковых не оказывается. И я отпускаюсь даже без взятия подписи о невходе в университет.

Итак, я несколько сподличал во второй раз в жизни; в первый раз дело было по поводу истории с экзаменом по истории в гимназии. На этот раз я, пожалуй, и не сказал неправду, но я сказал и не всю правду. Мне стыдно вспомнить, что, когда я вышел, ко мне подошел помощник инспектора Прохоров и поздравил с благополучным окончанием допроса» (НИОР РГБ. Ф. 218. Карт. 1068. Ед. хр. 3. Л. 236).

140

Неточность: 23–24 ноября 1889 г. В. В. Стратонов не появлялся в университете, о чем писал в дневнике: «Около часу [22 ноября], усталый, я вернулся домой, но все-таки для развлечения мыслей принялся за работу. Через четверть часа приходит ко мне Цветинович, посланный, очевидно, Кононовичем, и начинает меня уговаривать не губить себя, пожалеть родителей, etc., etc. Он-де знает, что инспекция считает меня вожаком, что я все время бродил возле университета (донесение шпионов) и пр. Ввиду этого он пришел взять с меня слово, что я не пойду на другой день, в четверг, 23-го, в университет. Дал я ему это слово и на другой день был лишь возле университета, не заходя в оный» (Там же. Л. 240).

141

Неточность: разговор с А. М. Богдановским, «хорошим знакомым отца», произошел 25 ноября, см. дневниковую запись В. В. Стратонова от 7 декабря 1889 г.: «В пятницу я был болен, а в субботу прихожу на утреннюю лекцию. Все, кто меня видит, широко раскрывают глаза. Оказывается, разнесся слух, что я исключен в числе других. Отправляюсь к декану юридического факультета Богдановскому. Спрашиваю о своей участи – приговорен к выговору с подпиской, что, в случае чего, буду немедленно исключен. Всего исключено 38 или 40 человек… “Почему же со мной так снисходительно поступили?” – “А потому, что вы из хорошей семьи, молоды, инспекция дала благоприятный отзыв… А вы недовольны, что вас не исключили?” – “Недовольным быть нельзя, но это ставит меня в двусмысленное положение относительно товарищей”. Поговорили еще, и я ушел. На другой день, 26 ноября, узнаю, что я-де подал заявление в правление о недовольстве незначительным наказанием» (Там же).

142

Мемуарист путает последовательность событий, так как в дневнике пишет о событиях 22 ноября 1889 г. следующее: «На другой день часам к 10½ подхожу к университету, но никого не встречаю из числа получивших запрещение на вход. В университете та партия в полном составе расхаживает с геройским видом и поднятыми головами, готовая противодействовать беспорядкам. Меня сейчас же окружила толпа студентов нашей партии. Я предлагал многим прямо, в виде демонстрации, выйти из здания университета, чтобы показать, что не только получившие запрещение входа были зачинщиками. Часов в 11 зашел в находящуюся возле университета молочную и, посоветовавшись с находившимися там товарищами из числа “запрещенных”, отправился вновь в здание с одним студентом, чтобы провести свою идею и оставить героев одних в курилке. Но около 12 часов поднялся один студент и из тех же мотивов предложил идти вновь на площадку. Его поддержали второй, третий, и мы вновь двинулись. Однако, придя на площадку, мы увидели, что нас вышло лишь человек тридцать, да и из этих человек пять сейчас же вернулись назад. Такой группе, конечно, нечего было делать, и я предложил, чтобы не погубить этих 25, выйти сейчас из здания. Мне некоторые возражали, образовалась возле толпа, в центр которой попал я. Пришла инспекция, осмотрев и заметив всех. Инспектор ‹…› прошел дальше, а помощник Прохоров стоит за спиной и слушает, а прогнать его нельзя. Постояли так с четверть часа, и я с Огаджановым, кажется, вышел опять в молочную. Застал там много товарищей. Через несколько времени появляется студ[ент] Попов в сопровождении околодочного надзирателя. Оказывается, что его схватили на улице. Позавтракал и отправился в тюрьму. В этот же день были арестованы студенты Зозулинский, Лосятинский и Заболотный. Тем временем в университете Ярошевич собирал подписи студентов; говорят, для поднесения сочувственного адреса начальству… Сойдя с площадки, инспектор заявил Кононовичу, что берет свое обещание назад относительно меня и Орбинского, обвинив меня, что я-де сегодня являюсь вожаком и коноводом, несмотря на вчерашний допрос» (Там же. Л. 239–240).