Страница 7 из 18
Пролетело чуть более года, как всё пошло наперекосяк. Открылись какие-то женские болезни. Любимый сын если и демонстрировал что-нибудь феноменальное, так только лень. С видом мученика он ежедневно по часу барабанил по клавишам Блютнера, каждым аккордом подтверждая полное отсутствие слуха. Учительница немецкого языка – тогда по счастью все учили немецкий язык – лишь разводила руками в недоумении от его среднерусского выговора: «Рихард. Крюгер. Не понимаю!» Пробовали говорить дома по-немецки, но добились лишь того, что добавили ещё один пункт в грядущем обвинении Владимира Яковлевича.
Но главной бедой был муж – Крюгер загрустил и, как бы подтверждая свой тезис о том, что он стал натуральным русаком, загрустил в исконно русской манере, попросту говоря, запил. Многое в этой тоске вытекало из обычной трагедии мужчины среднего возраста. То, что радовало Анну Ивановну, вдыхало в неё новые жизненные силы, почему-то совсем не грело Владимира Яковлевича, всё это относилось к уже свершённому и во всей беспощадности вставал вопрос: «А что же дальше?» Предопределенность этого «дальше» и была первопричиной всего. Крюгер никогда не ждал от власти большевиков ничего хорошего. Быть может, годы нэпа дали быстротечную призрачную иллюзию, но после дела Промпартии, ареста Чаянова и Кондратьева, с которыми Крюгер был даже шапочно знаком в прошлой жизни, всё стало на свои места, вопрос был только во времени. Рождение сына, строительство дома на несколько лет притушили эти мысли, но к тридцать седьмому году не осталось уже ничего, кроме этих мыслей. Анна Ивановна ещё летела вперед, заставляя себя не замечать происходящего вокруг, пыталась растормошить мужа, взбодрить его, призывала начать строить дачу – ничто так не увлекает мужчину, как строительство дома! – не принимала никаких отговорок, пока, наконец, Крюгер без всяких экивоков не отрубил коротко: «Не успею!» – и она упала на землю. Временами казалось, что Владимир Яковлевич нарочно нарывается. На работе его выходки терпели, просто некем было заменить, да и на лекциях он, верный своим принципам, собирался, читал, конечно, без прежнего блеска, без шуточек, но с профессиональной точки зрения безупречно. Его анекдоты за столом, а Владимир Яковлевич любил застолье, становились всё злее, так что гости начинали испуганно переглядываться, и Анне Ивановне пришлось резко сократить количество встреч с друзьями, даже ближайшими, ведь кому и доносить, как не ближайшему другу.
Их забрали всех вместе, в одну ночь, шестнадцать мужчин, по одному из каждой квартиры их дома, всех, осторожных и бесшабашных, русских, евреев и немцев, членов ВКП(б) и беспартийных – высшая справедливость потому высшая, что человеку не понять.
Ждали, каждую ночь ждали, пока не забрезжит рассвет. Владимир Яковлевич всё больше молчал, курил, да раз в час, под приглушённый бой часов, опрокидывал стопку водки. Анна Ивановна пробовала что-то рассказывать – последние новости, разговоры с подругами, но всё как-то само собой сходилось к одному, и она испуганно осекалась.
В ту ночь всё было как обычно. Правда, сама ночь была не обычной – новогодней. Новый Год не нёс никакой идеологической нагрузки, разве что повод для рапортов о трудовых свершениях, поэтому власть не считала его за праздник и никак не выделяла эту ночь из череды других ночей, вынужденных промежутков между трудовыми буднями. Тем более эта ночь не была исключением для «слуг народа», неустанно трудившихся на благо Родины.
Тихий шелест покрышек нескольких воронков, подъехавших к дому, разнёсся лязганьем танковой колонны, дверь в подъезд каркнула кладбищенским вороном. Топот множества ног по лестнице равно убывал по мере движения вверх, всё четко, как развод караула, никого не пропустили. Одновременный стук в восемь дверей прозвучал как погребальный звон.
Анна Ивановна не посмотрела в окно, не спросила, кто стучит в неурочный час, она покорно открыла дверь. Её молча отстранили в сторону и прошли в гостиную, оставляя грязные следы от сапог на ковре.
– Крюгер Владимир Яковлевич, – без интонации, простая констатация.
– Да, – ответил Владимир Яковлевич, вставая и автоматически шаря рукой чуть пониже шеи, проверяя, ровно ли сидит галстук.
– Вы арестованы, – столь же безлико.
– Да-да, я понимаю, – ответил Крюгер, озираясь вокруг.
«Господи, я же без галстука, совсем забыл, что уже оделся „на выход“, – думал он, – но где же свитер? Без свитера туда никак нельзя. Только что здесь был. Ах, да, вот он, сам же и положил на сиденье кресла, чтобы спину погреть. Напоследок».
Вместе со свитером Владимир Яковлевич обрёл душевное спокойствие. Он стоял, расправив плечи, и смотрел на Анну Ивановну, замершую в дверях гостиной с прижатыми к груди руками. И она смотрела на него, впитывала его, запоминала на всю оставшуюся ей долгую жизнь таким, каким он был сейчас, в полный рост, красивым, гордым и спокойным.
– Прощайтесь.
– Мы целый год прощаемся.
Владимиру Яковлевичу показалось, что он сказал это. На самом деле он лишь пожал плечами.
– Погодите, погодите! – вскрикнула Анна Ивановна, всплеснув руками. – Сына разбужу! – и бросилась в детскую.
– Позволите? – спросил Владимир Яковлевич, оставшись один.
Ему опять только показалось, что он спросил. Не дожидаясь ответа, он подошёл к столу, налил стопку водки, выпил, закурил папиросу. Перехватил подозрительный, осуждающий взгляд начальника, устремлённый на стоящую на столе небольшую, полутораметровую ёлку, добытую с превеликим трудом и красиво убранную Анной Ивановной, несмотря ни на что.
– Для сына, старинный обычай, – сказал Владимир Яковлевич и, рассердившись сам на себя за несколько извиняющийся тон, добавил с вызовом, – немецкий.
На пороге комнаты, подталкиваемый матерью, появился Рихард, взлохмаченный со сна, щурящий глаза от яркого света, в длинной ночной рубашке.
– Такие вот дела, Ричи, – сказал ему отец.
– Ты что, тоже враг? – спросил Рихард, оглядывая исподлобья комнату.
«Вот так! – подумал Крюгер. – Интересно, что за мысли там, в этой маленькой головке? Что там остаётся от всей этой истерии в школе, от всех этих фильмов с вредителями, которые они готовы смотреть бессчётное число раз, от всех разговоров взрослых, которые считают, что дети их не понимают?»
Владимир Яковлевич очень удивился бы, если бы узнал, что единственное, что чувствовал сейчас его сын, был стыд. «Выволокли перед чужими людьми в ночной рубашке! Как девчонку. Никогда больше не надену!» Лишь приняв это твёрдое решение, Рихард позволил себе отдаться другим чувствам и бросился к отцу.
От отца пахло водкой, табаком, а от длинного свитера, в который уткнулся лицом Рихард, отдавало ароматом прелых листьев, которые они сгребали с отцом на даче по осени, и дымом костра, который они там жгли. С годами образ отца поблёк, стёрся, но запах остался. Самые счастливые, беспричинно счастливые минуты своей жизни Рихард переживал у костра, в лесу, осенью, неспешно выпивая и попыхивая папиросой. Ни он сам и никто из его друзей не могли объяснить, почему на таком привале он иногда резко обрывал свой смех, грустнел, а то и свирепел, до драки. Это сладкое море счастья губила маленькая капля дёгтя, дёгтя для смазки сапог.
Когда увели Владимира Яковлевича, Анна Ивановна выскочила на балкон со стороны двора и, провожая взглядом мужа, успела краем глаза заметить, что и на других балконах на фоне снега и изморози чернеют лица женщин, также провожающих глазами мужей. По мере того, как спины мужчин скрывались за углом дома, женщины перебегали на противоположные балконы, и вот они все собрались на другой стороне дома, и каждая ловила взгляд своего, последний взгляд, последний поворот головы, последний кивок на ступеньке тюремного ящика на колёсах, который как Молох жадно загребал свои жертвы.
Когда улица опустела, Анна Ивановна вернулась в квартиру, зачем-то обошла все комнаты, зябко кутаясь в шаль, поправила на сыне сползшее одеяло, потом сама прилегла на кровать.
«Я сегодня не засну», – подумала она и неожиданно заснула, так крепко и спокойно, как ни разу за последний год.