Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 65



Бесспорно, поэзия его крайне интересна как исторический документ. Надсон – это своего рода дополнение или комментарий к чеховским драмам, и можно понять, почему его так любили те, кто так скучал… Десять-пятнадцать лет расстояния почти не дают себя знать: чеховские драмы окрашиваются сейчас в общие тона эпохи «безвременья» и в стиль Александра Ш. В тексте этих драм как будто скрыт крик – и Надсон, собственно говоря, этим криком и был. О чем? О том, что жить так больше невозможно, о том, что «непроглядная ночь, как могила темна» и что надо найти выход. Тоска «безвременья» была по природе своей глубже и болезненнее, чем те расплывчато-однообразные рецепты, которые давал для ее исцеления Надсон: вспомним, что, в сущности, вдохновляла она не только трех сестер на их мечты о Москве, но и Чайковского на Шестую симфонию (эту – по Иннокентию Анненскому – «музыкальную победу над мукой»). Из тоски этой могла бы возникнуть истинная поэзия. Но Надсон оказался бессилен создать ее.

Беда не в том, что он «нытик». Неужели мы все сейчас так уж деловиты, так уж оптимистичны и бодры, что нельзя было бы никого взволновать скорбными и плачевными напевами? И не в том беда, что Надсон тесно связан с запросами аудитории, уже исчезнувшей, и потому обречен как будто исчезнуть вместе с ней. О нет, история лишь меняет декорации, а пьеса-то разыгрывается на ее подмостках всегда все та же. Не в этом дело.

Нестерпимо у Надсона его пристрастие к готовым словесным формулам – и грубым стилистическим эффектам. Если искусство начинается с «чуть-чуть», то Надсон как будто ни на мгновение и не задумался о его сущности. Знаменитейшее из его стихотворений:

есть классический образец подмены подлинной выразительности мелодраматической декламацией, классический образец безвкусия. Отдаленно-лермонтовские черты («Так храм оставленный все храм, кумир поверженный все бог…») здесь искажены, как грошовая маска искажает лицо, а главное, лишены того ритма, который у Лермонтова оживляет любую риторику. Несчастливцев, вероятно, играл под Мочалова. Несчастливцев, вероятно, считал, что он наследник Мочалова. Здесь между Лермонтовым и Надсоном – взаимоотношение приблизительно то же самое…

Он не мог написать двух строк без метафор и был до крайности беззаботен насчет их новизны и свежести. Правда, заботливость и не особенно выручала бы его: запас более или менее приемлемых метафор у нас ограничен, и в том-то и слабость метафорической поэзии, что рано или поздно она принуждена впасть в манерность и прихотливость или стать откровенно банальной. Надсон предпочел второе. Вполне возможно, что, отделайся он от своей склонности к «иносказательной» речи, ищи он прямого определения предметов и чувств, поэзия его осталась бы живой до сих пор. Но «жертвы Ваала», «лазурные чертоги», «далекие светочи», «ладья судьбы», «шипы на розе счастья», «светлые родники вдохновенья» и прочее, и прочее – все это заменило ему точность и простоту наименования. Впечатление при перечитывании стихов создается такое, будто в ящике у поэта сложены этикетки для всего репертуара его тем вместе со списком эпитетов, которые в том или ином случае надлежит употреблять. Один из французских писателей недавно иронически заметил, что если министр или депутат говорит с трибуны о каких-либо реформах, о каких-нибудь «réalisations», то непременно механически добавляет, что они должны быть «hardies»… Для министра это еще ничего. Но для поэта плохо.

Читатель, пожалуй, усмехнется: к чему, как говорится, ломиться в открытую дверь? Надсон, надсоновщина – давно уже стали именами нарицательными. Надсон кончен. Надсон умер.

Да, бесспорно. Но стоит подумать все-таки над тем, как могла такая исключительная популярность смениться полным забвением. Стоит перелистать томик Надсона – хотя бы для того чтобы ощутить «аромат эпохи».

Так и видишь тех, для кого и за кого это было написано. Например, девушку в темном платье с белым строгим воротничком, с «русыми» кудрями, конечно, «обрамляющими» ее «энергическую головку». Она уже не шестидесятница – и еще не декадентка. Она «протестует», но уже и томится от безрезультатности протеста. Ей тяжело жить. Ей кажется, что любимый ее поэт эту тяжесть, эту боль и томление запечатлел. Он понял «молодое поколение»… А художник он или не художник, не все ли равно, да и не устарели ли, по ее мнению, в свете современного прогресса эти наивные разделения?

Известная французская суфражистка, феминистка, неутомимый «борец за идеал», – выражаясь по инерции надсоновским стилем, – Луиза Вейсс выпустила первый свой роман – «Delivrance».



Книга эта распадается на две части, несколько искусственно между собой связанные, но как раз в силу причудливости этого соединения интересные и характерные.

Всякое женское движение наталкивается в развитии своем на вопрос о семье и материнстве. Даже в советской литературе, где «проблемы» не в особенной чести, столкновение это недавно было затронуто Пильняком в его «Рождении человека». Луиза Вейсс ведет свой рассказ от лица женщины, страстно влюбленной в одного человека и зачавшей от другого. Женщина эта решается на убийство ребенка, но решается после долгих колебаний, даже на операционном столе, под хлороформом, сознавая свой грех.

Повествование это было бы достаточно патетично само по себе. Однако осложнено оно тем, что у героини «Delivrance» был жених, убитый на войне, и что воспоминания о нем возбудили в душе ее пламенное и сознательное стремление к миру – ради всех невест, всех матерей, всех сестер. Мечта о прекращении войны приводит ее в Женеву. Здесь она видит и слышит Бриана. Обаяние его личности, сила и прелесть его ораторского таланта действует на нее волшебно: Бриану в романе и присвоено имя «l’enchanteur», т. е. чародей, колдун. От тревоги и помыслов о ребенке женщина переходит к слухам, интригам и сплетням Лиги Наций, упиваясь ее атмосферой, восторженным взглядом следя за сгорбленным усталым добродушно-насмешливым стариком, который поставил себе единственной целью – добиться мира в Европе.

Бриану посвящено полкниги, и, конечно, это ее лучшая половина. Луиза Вейсс тщательно и любовно восстанавливает бриановскую манеру говорить, его обманчивый скептицизм, его облик на женевских заседаниях, его беседы с дипломатами, с сотрудниками… Все это – очень живо и очень интересно. Вольтер когда-то сказал, что «видит и понимает только того, кто любит»: вот тысяча первое подтверждение этой мысли! Бриан в романе Луизы Вейсс – уже не прежний блестящий «трибун». Он накануне смерти, он уже пережил горький эпизод с президентскими выборами, он чувствует, что дела его разваливаются. Легендарный «виолончельный» голос надтреснут, энтузиазм угас. Автор «Delivrance» не украшает «колдуна». Но именно правдивость делает образ его истинно-человечным.

Некоторые замечания и словечки, приписанные в книге Бриану, вероятно, были им сделаны и сказаны в самом деле. Кое-что в них метко или забавно.

Например, характеристика трех премьеров: «Дидро – барский сынок. Ученый Эдуард живет среди призраков (dans un cimetière). Что же касается Раймонда, то он возвращается с коровой… Подождите, я сейчас объяснюсь!.. Крестьянин отправляется на ярмарку продавать корову и ждет покупателей. Первый покупатель предлагает цену. Крестьянин находит, что мало. Второй покупатель предлагает больше. Крестьянин отвергает и его. Является третий. Крестьянин все подозревает, что его хотят надуть, – и не продает коровы. К вечеру ему приходится вести ее домой, хотя пошел-то он на ярмарку с целью сбыть ее! Время истрачено, но намерения сохранились. Так вот – Раймонд возвращается с коровой!»

Пушкин

Пушкин – предмет вечного размышления русских людей. О нем думали, о нем думают еще и теперь, больше, чем о ком-либо другом из наших писателей: вероятно, потому, что касаясь, например, Толстого, мы в своих мыслях им, Толстым, и ограничены, уходя же к Пушкину, видим перед собой всю Россию, ее жизнь и ее судьбу. (И, значит, – нашу жизнь, нашу судьбу.) Самая неуловимость пушкинской «сущности», округленность и законченность его творчества – влекут и смущают. Казалось бы, о Пушкине – все сказано. Но возьмешь его книгу, начнешь перечитывать и чувствуешь, что не сказано почти ничего. Поистине страшно «раскрыть рот», написать хотя бы несколько слов о нем, настолько все тут заранее известно, и в то же время лишь приблизительно, обманчиво-верно.