Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14

Да что там грузовички и подвалы!.. Так, кустарщина. То ли дело спецполигоны, где испытывалось новое оружие. Вот где была индустрия! Но об этом знали только пугливые лесные птички.

А наутро столица вновь радовалась маршам и упивалась газированной водой. И никому не было дела до ночных видений. Подумаешь!

Новая жизнь, новые люди, новые надежды…

Где-то на Арбате или на Ордынке, говорят, доживают по коммуналкам свой век какие-то отщепенцы. Ну и что? Пусть доживают. Какое нам дело?

Глава десятая

Из воспоминаний Святослава Рихтера о Генрихе Нейгаузе:

«Сколько влюбленных в него людей… И как многие среди них претендовали на исключительность своего к нему чувства… Его любили, понимали и не понимали, как это и бывает с избранными натурами.

Счастливая случайность сделала меня его учеником. Так судьба подарила мне второго отца. Однако когда я пытаюсь говорить о Генрихе Нейгаузе, мне тотчас становится жалко и страшно разрушить словами прелесть его неуловимо-прекрасного, такого дорогого для меня образа…»

Генрих Нейгауз о Святославе Рихтере:

«Студенты попросили послушать молодого человека из Одессы, который хотел бы поступить в консерваторию, в мой класс.

– Он уже окончил музыкальную школу? – спросил я.

– Нет, он нигде не учился.

Признаюсь, ответ этот несколько озадачивал. Человек, не получивший музыкального образования, собирался в консерваторию!.. Интересно было посмотреть на смельчака.

И вот он пришел. Высокий, худощавый юноша, светловолосый, синеглазый, с живым, удивительно привлекательным лицом. Он сел за рояль, положил на клавиши большие, мягкие, нервные руки и заиграл.

Играл он очень сдержанно, я бы сказал, даже подчеркнуто просто и строго. Его исполнение сразу захватило меня каким-то удивительным проникновением в музыку. Я шепнул моей ученице: “По-моему, он гениальный музыкант”. После двадцать восьмой сонаты Бетховена юноша сыграл несколько своих сочинений, читал с листа. И всем присутствующим хотелось, чтобы он играл еще и еще.

С этого дня Святослав Рихтер стал моим учеником…»

Нина Дорлиак о Генрихе Нейгаузе:

«Он никогда не находился в мире бытовых проблем… Такой невзыскательный был. Никогда не слышала от него разговоров, что ему хотелось бы что-то такое, какой-то костюм, например. Ему это было совершенно все равно. Хотя элегантен был всегда, в любом костюме, любом пиджаке, и в кармашек левый был всунут платок так, как ни у кого я не видела! Но это – польская кровь. Он был европеец. Владел несколькими языками, в совершенстве знал польский, немецкий, французский, итальянский, латынь…

Он интересовался всем на свете: явлениями общественной жизни, поэзией, живописью, философией, наукой.

Его коллеги в консерватории, мне кажется, даже если и завидовали немножко его необычности, поеживались от этого, но все же признавали его высокую сущность.

Такого человека, как Генрих Густавович, такого излучения обаяния, доброты, необычайной заинтересованности во всем я никогда не встречала…»

Нейгауз занимался в 29-м классе на третьем этаже. Класс всегда был переполнен. Нейгауз не столько учил, сколько раздавал, и каждый получал то, что мог унести, что в состоянии был понять. Кто получал охапками, кто горстями, кто лишь щепотками, но никто не уходил просто так.

С первых дней пребывания Рихтера в консерватории о нем заговорили. Вокруг него сразу образовался студенческий кружок, который собирался регулярно в течение всех лет учебы.

На этих собраниях исполнялись забытые, малоизвестные или совсем новые сочинения. Это была музыка, никак не представленная в консерваторских программах, и интерес к ней был тогда огромен. Игралось все, в любых сочетаниях, доступных двум роялям; игрались оперы, симфонии, квартеты и, конечно же, все виды фортепьянной музыки.





Партнерами Рихтера были его однокурсники: Анатолий Ведерников, Виктор Мержанов, Дмитрий Гусаков, Григорий Фрид, Кира Алимасова.

Собрания кружка стали заметным новым явлением художественной жизни консерватории в те годы.

Первые выступления Рихтера в Москве в открытых концертах состоялись в рамках классных вечеров в Малом зале консерватории.

В концертном сезоне 1937–1938 годов он сыграл здесь сонату Бетховена ор. 110, две прелюдии и фуги Баха, затем сонату Бетховена ор. 22 и до-мажорную токкату Шумана.

А весной он был исключен за несдачу экзаменов по теоретическим предметам…

Он не хотел возвращаться в консерваторию. Спасло положение письмо Нейгауза, серьезное и сердечное. Экзамены были пересданы, и вот он снова оказался в своем классе.

Бытовая жизнь в Москве складывалась трудно. Мест в общежитии не было, снимать комнату или угол он не мог. Жить приходилось в разных местах, у разных людей.

Из воспоминаний Святослава Рихтера:

«Учась в Москве на первом курсе, жил у Лапчинских, на втором – у Ведерникова, на третьем – у Нейгауза. Периодически останавливался у Ведерникова до 1941 года…»

Итак, свой первый год в Москве он провел в семье Лапчинских, давних, но не таких уж близких знакомых отца. Лапчинские занимали небольшую темноватую квартиру на Садовой-Самотечной. Здесь, в трех неудобных, тесно заставленных комнатах, у него не было своего угла. Приходилось подчиняться общему распорядку.

Он гулял с собакой, старался помочь в хозяйстве, но самым трудным, пожалуй, было вести нескончаемые разговоры со всеми и обо всем. Он чувствовал, что теряет время, что занимается крайне мало. Ведь он мог играть лишь тогда, когда все уходили, а такие часы выпадали редко.

Рихтер, как многие люди, получившие подлинно хорошее воспитание, был прост и легок в общении, и Лапчинским казалось, что он естественно и свободно вошел в их жизнь, что ему у них удобно и что они сдружились и сошлись характерами.

На самом деле это было не так. Рихтер был стеснен, мучился этим и скрывал. Ему казалось, что он проявляет мягкотелость и безволие, не умея отстоять свою внутреннюю свободу и защитить свое время.

В письме к матери он вот как это выразил: «Чтобы исправить свой характер, мне надо хорошенько почерстветь».

Но ехать от Лапчинских было некуда, объясниться с ними он не мог, и оставалось одно – примириться. Так прошел год.

Однажды его одноклассник Анатолий Ведерников, в будущем известный пианист, предложил Рихтеру пожить у него.

Он был невысок, худ и прям. Когда он садился за рояль, его маленькие руки извлекали звук подчеркнуто жесткий, казалось, звучит одна лишь сталь. В его игре была спартанская воля и точность. Это и нравилось, и не нравилось.

С ним хотелось спорить – и одновременно хотелось его слушать.

Родители Ведерникова были недавно арестованы. Оставшись один, он пригласил одноклассника, с которым сдружился еще в прошлом году, когда они засиживались в классе, пока ночной сторож не прерывал их. Интерес к новой музыке заставлял забывать о времени. И они расходились по домам, опоздав на последний троллейбус.

Теперь они зажили вместе в одной из комнат коммунальной квартиры, близ Белорусского вокзала. На двоих у них был один диван, который сразу же стал принадлежать гостю. А хозяин стелил себе на полу, уверяя, что так ему больше нравится. И только в самые холодные ночи, когда по полу дуло, они раскладывали диван и умещались на нем вдвоем.

Они ложились поздно и вставали поздно. Но их бесконечные разговоры и споры нельзя было считать потерей времени, ведь в том, что обсуждалось, не было ничего обывательского. Они ссорились и мирились, их отношения никогда не были простыми, но это была дружба, которой суждено было сохраниться на многие годы.

Ведерников спал на полу и с вечера у своей подушки ставил радиоприемник. Он просыпался раньше. И Рихтер слышал сквозь сон, как он включает радио и тут же убавляет звук.