Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 120

Девица пожала плечиками.

— Но я все-таки пойду… завтра попробуем встретиться. Или через пару дней? Как ты думаешь?

— Никак. Хватит. Слишком опасно…

Вот только она была не из тех, кто слушает.

…память вернулась. Впрочем, не стоило обманываться, она всегда была рядом, если и притворяясь, что ее нет, то лишь затем, что это притворство было частью игры.

…ссора.

…крики.

…голуби беспокоятся. К нему-то привыкли, а тут вдруг…

…знакомый хлопок двери. Как-то быстро на этот раз. И благословенная тишина. Только голуби все никак не успокаиваются. Их беспокойство передается ему. И он покидает убежище раньше, чем обычно. Он крадется по лестнице, и с каждой пройденной ступенькой крепнет ощущение беды.

Какой?

Дверь приоткрыта. Он толкает ее, и та отзывается знакомым протяжным скрипом. Полумрак прихожей. Мамины туфли.

Чулок отлинявшей змеиной шкурой.

Запах душный, навевающий воспоминания о храме.

Стекло хрустит.

Бутылка?

Мамины духи? Нет, от духов разлитых воняло бы, а так…

…она лежала на кухне. Еще живая. Сипела, прижав руки к животу, будто придерживая ими рукоять ножа. Черный. Кухонный. Тяжелый.

Он остановился.

Он как-то сразу понял, что произошло. Очередная вспышка ревности. И ссора. И она, схватившая нож… или он? Главное, что в конце-то концов, нож оказался именно там, где должен был. В ее животе.

Мать увидела его.

И темные, словно вишня, глаза ее вспыхнули.

— П-по… — она пыталась говорить, но изо рта пошла кровь. И пожалуй, ему это понравилось. Он наклонился к самому ее лицу.

Помочь?

Об этом она просит?

Позвать кого-нибудь. В доме ведь есть телефон? И помощь придет. Нож вытащат. Дыру зашьют. И она, полежав в больничке неделю-другую вернется домой.

— Нет, — сказал он и ласково дотронулся до накрахмаленных ее локонов. Жесткие какие… она вымачивала волосы сахарным раствором, потом закручивала тонкие прядки на деревянные палочки, перевязывая полосками ткани.

…она расчесывала брови и ровняла их тонкими щипчиками.

Пудрила лицо.

Рисовала глаза.

Она была такой красивой… раньше… а сейчас она умирала.

— Т-ты…

Долго умирала, глупая бабочка, до которой-таки добрался паук. И он, сев рядом, взял ее за руку. Теплая. Влажная. Пальцы чуть подрагивают. И пальцы эти жестокие прежде ныне бессильны. Они не вцепятся в волосы, не ущипнут больно, с вывертом, вымещая ее раздражение.

— Тебе не нравится? — он погладил руку.

Повернул.

Наклонился и понюхал. От руки слабо пахло анисом и еще серым порошком, который и виновен был в их безумии.

— Ты никогда меня не любила. Почему не отдала в детдом? — он гладил пальцы и, ухватив один зубами, прикусил. Потом испугался, что останутся следы. Тогда он почти ничего не знал о следах, иначе был бы еще осторожней. — Потому что за меня платили, да? Мой отец? Кто он?

Она захрипела.

И ногой дернула, будто пытаясь уползти. Но разве ей дозволено будет? Нет, он не отпустит первую свою бабочку…

— Не важно. Не говори. Мы с тобой никогда не разговаривали… ты кричала, а я слушал. Теперь ты молчишь. И мне это нравится… а знаешь, еще что нравится? Ты скоро умрешь, и я останусь один. Совсем-совсем один. Разве не хорошо?

Ее лицо исказилось.

Она до сих пор не смирилась с мыслью о собственной смерти. Какая смешная…

— Не переживай, — он поправил локон. — Я буду хорошо себя вести. Обещаю.

Солгал.

Впрочем… тогда он был искренен.





Он остановился в каком-то закоулке, переводя дыхание. Достал портсигар. И сигаретку. И зажигалку, которая сработала не сразу.

— Эй, мужик, закурить будет? — эти вышли сами.

Пятеро.

Интересно… и пожалуй, именно то, что нужно в этот отвратный вечер.

— Держите, — он миролюбиво протянул портсигар, который совершенно по-хамски выбили из руки.

— Ша, мужик, ты попал, — сказали над ухом и тяжелая длань легла на плечо.

Кто-то, совсем уж нетерпеливый, стянул ондатровую шапку.

— Ребята, что вы делаете? — поинтересовался он.

Без страха. С любопытством даже, поскольку случалось ему читать в сводках про подобное, но чтобы самому…

— А че, не допер? — заржали в темноте. — Сымай пальтишко…

— И боты…

— Вы бы шли своею дорогой, — он сделал еще одну попытку разрешить дело миром.

Естественно, его не услышали. И уж тем паче не послушали. Он даже знал, каким выглядит в их глазах, — обыкновенным человеком, который то ли по глупости, то ли по урожденной своей невезучести зашел туда, где ходить не следовало бы.

Хорошее пальто с меховым воротом.

Крепкие ботинки.

Перчатки кожаные… завидна добыча, если разобраться.

Он улыбнулся.

И принял первый удар, больше похожий на затрещину… что ж, теперь мастер-дознавателю честно можно будет сказать, что не он начал эту драку.

Он перехватил руку второго, сдавив пальцами запястье.

Капля силы, и вот уж герой, еще мгновенье тому преисполненный уверенности в собственных силах, верещит… он упал на колени и попытался отползти, но сила, повинуясь зову, хлынула потоком, унося жалкие капли жалкой же жизни. И ублюдок умер, не успев понять, что произошло.

А он повернулся ко второму.

Швырнул в лицо комком проклятья… к третьему… всего-то пятеро. А шестой, стоявший на стреме, что-то да сообразил. Он успел убежать.

Почти.

У него всегда хорошо получалась дистанцированная работа с силой. И последний урод запнулся на бегу, покатился, вереща и завывая, что ж, его смерть, возможно, была чересчур жестокой, но ведь никто не заставлял его принимать участие в грабежах.

Наклонившись над телом, он забрал свой портсигар.

Глава 17. О страстях потаенных провинциальных

…и всякое мечтание души мужской разобьется о женскую уверенность, что мечтание оное не способно состояться без ея помощи.

Из записок некоего пана Нуникова, непризнанного гения, о жизни тягостной своей.

Пану Штефану снился преудивительный сон, в котором он, скромный уездный доктор, вдруг становился известен и даже знаменит. Слава, пришедшая из ниоткуда, преобразила его, сделавши выше, стройней и несоизмеримо краше для окрестных панночек.

Они, некогда при виде пана Штефана кривившиеся брезгливо, не скрывавшие своей неприязни, которую не способны были превозмочь ни малая его практика, ни скудное состояние, теперь всячески выказывали свой восторг от знакомства с этакой предостойною особой.

Панночки кружили, что пчелы над стаканом медовухи.

Рыженькие.

Беленькие.

И темненькие. Последние были особенно наглы. Они позабыли о том, что особам благовоспитанным никак невозможны лукавые усмешки, нежные поглаживания и вовсе бесстыдные намеки, что читались в очах панночек. Но пан Штефан при всем обилии искушений оставался слеп и глух, предпочитая со всеми держаться равно вежливо.

За панночками потянулись панны.

Зрелые особы, порой вдовые, но куда чаще — счастливо связанные узами брака.

— Ах, — лепетала панна Шебневска, лениво обмахиваясь узорчатым веером, — если б вы знали, пан Штефан, как не хватает мне внимания и душевного тепла…

Веер не помогал, и крупная капля пота сползала по длинной шее панны, грозя скатиться в пропасть меж пышными ея персями.

Пан Штефан, во сне сам на себя не похожий, — бесстрашный пред ликом особ слабого полу и к ним поразительно холодный, созерцал сие падение со всею задумчивостью, каковую способен был изобразить.

— Не хватает, — вторила панна Кулякова, пухлявая блондиночка, поправляя белый куделечек, выбившийся из прически. — Только вы…

— Вы… — рыжая панна Поржаевская, вдовица, известная все округе строгостью своих нравов, оттеснила обеих панн. — Способны пробудить в остывшем сердце моем…

Кружевной шалик приличного траурного черного колеру стек с покатых плеч, позволяя полюбоваться и плечами оными, что были белее снега, и длинной шеей, и грудью, на которой вызывающе темнела мушка.