Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 50

— Он, — радостно встрял в разговор Еремей, неожиданно получив возможность поучаствовать в беседе. — Точно, плешивый мужик с лохматыми бровями всё и начал. Точно, я же рядом с ним сидел. Он-то и начал про всё разговоры. Он.

— Его Васькой Подколодным кличут, — засмеялся хозяин. — Он ведь что стервец придумал? Сам первый подлый разговор заводит, а потом собеседника в тверской застенок сдает. Сперва ему, как доносчику первый кнут был, а сейчас только по пятиалтынному за каждого смутьяна платят. В достатке Васька теперь живет, а был ведь голь перекатная. Однако нашел себе дело прибыльное и уважение тем заслужил. Вы вот что, как увидите его ещё раз, так сразу бегом. Он хитрый лис, любого окрутит. Васька тут даже ко мне подкатывал, да так ловко, что пришлось мне оглоблю в руки взять. Еле угомонил стервеца.

— Вот ведь ирод, — сокрушенно покачал головой Дементий. — На горе ведь людском наживается. Грех это великий.

— Кому грех, а кому достаток, — вздохнул сторож и вновь наполнил кружки. — Ладно, братцы, хватит про этого доносчика языки чесать. Ты лучше Филя, расскажи, в какой баталии тебя глаз лишили.

— Да если бы в баталии, — махнул рукой монах, — а то ведь совсем по-другому было. Рассказать, не поверите.

— А ты расскажи, может, и поверим. Верно ведь Ананий? — подмигнул развеселившийся сторож Чернышеву. — Расскажи пока у нас вина и времени для рассказа твоего вполне достаточно. Чего таишься?

— Может и вправду рассказать, — развел перед грудью руками Дементий. — Только вряд ли вы мне поверите.

— Расскажи, расскажи, — дружески подбодрил гостя хозяин. — Может, и поверим, если врать особо не будешь. Так ведь Ананий?

— Ну, слушайте тогда, — ещё раз тяжело вздохнул монах и залпом выпил свою кружку. — На другой год после Азовской осады это было. Вы тогда к Москве пошли, а мы у Воронежа остались. Зиму хорошо просидели, а по весне решили опять к Азову сходить. Самовольно решились. Как раз войска тогда для другого похода собираться стали, да только нам невтерпеж было. Сам город нам не нужен был. Мы опять по окрестностям решили погулять. Ну, чего мне перед вами-то правду скрывать, пограбить решили мы деревушки мелкие. Побезобразничать маленько, одним словом. Одну деревню разграбили, на вторую пошли, а там вот и в турецкую засаду попали. Сначала басурмане в нас из мушкетов палили, а потом саблями крушить пошли. Злые они были, ни дать, ни взять — собаки бешеные. Как я тогда уцелел, до сих пор понять не могу. Из сотни мы двое выжили. Я да Акимка Осинин.

— Помнишь такого, Сема?





— Как не помнить, — усмехнулся хозяин. — Мы с ним в Воронеже из-за одной молодицы раза три на кулачках сходились. Славно я ему тогда нос раскровенил. Славно.

— А он тебе синяки в другой раз под оба глаза засветил. Помню я, как вы у реки хлестались. И в третий раз у тебя Семка тоже какой-то ущерб был.

— Ладно, ладно, — махнул рукой Волк. — Помнит, он. Ты давай кончай вспоминать, а лучше расскажи, чего дальше-то чего с вами было?

— В полон нас с Акимом, значит, взяли, — тихонько вздохнул монах. — Турки нам тоже головы хотели сразу отрубить. Пенек на центр деревни вытащили, на колени нас бросили, саблями к шее примеряться стали. Я уж молитву отходную для себя читать начал. «Всё, — думаю, — упадет сейчас моя буйная головушка к басурманским ногам». Я уж и глаза от страха закрыл, а тут, вдруг, тащат нас от пенька страшного и бросают в яму вонючую. Вот доложу я вам други мои, где мучения были настоящие. Вот где муки адовы. В яме они в той были. Других таких нигде нет. Это я теперь точно знаю. Уж сколько мы там сидели, не знаю, только вот в дерьме своем по пояс быстро очутились. Эти сволочи нас только дынями гнилыми кормили, а мы с голодухи бросались на них, как ворон на падаль. Акимка так в яме от живота и помер. Царство ему небесное. С неделю я с ним с мертвым сидел. Опух он весь, смердит, а турки сверху только смеются да зубы свои белые скалят. Чуть-чуть я от вони этой души богу не отдал. На самую малость не околел. Только не дали мне эти псы помереть. Вытащили меня, отмыли в море и на лодке к веслу приковали. Года два я там греб. Старался. Из-за того старался, что в яму больше не хотелось. Пусть тяжело было на лодке, но против ямы здесь сущий рай. И так я расстарался братцы мои, что через два года расковали меня. Расковали, значит, и продали турецкому вельможе из Царьграда-города. Там моя жизнь и вовсе наладилась. Сперва я на скотном дворе навоз убирал, камни для построек таскал и на удачу свою приглянулся управляющему всем хозяйством вельможи того. Хотите, верьте мне братцы, хотите, нет, а сделался я вскорости садовником. Вот где жизнь у меня настоящая пошла. Так хорошо я зажил, что, и службы ратной мне не хотелось вовсе. Представьте себе — даже и не думал я тогда о сабле острой. Совсем не думал. Ожениться решил на чужбине. Чего, думаю от добра, добра искать? Присмотрел я одну гречанку на соседней улице. Управляющему о мечте своей поведал. Одобрил он меня. Всё у нас с гречанкой, как надо складываться стало, и вот тут оказия со мною получилась. Приехала к хозяину племянница. Неописуемой красоты, доложу я вам, была девка. Глаза, что жемчужины черные, уста — кораллы красные, волос густой да иссини черный. Запал я на неё с первого взора. Нельзя было, но запал. Как увижу её, так ноги с руками в дрожь, а перед глазами круги красные.

— Услышь меня любовь моя, тобой сейчас любуюсь я. Вся моря синь в твоих глазах, и яхонт алый на губах, — промолвил задумчиво Чернышев, увлеченный рассказом своего спутника.

— Вот так именно я и думал, — встрепенулся от слов Еремея монах. — Только не синь моря у неё в глазах была, а чернота колодца бездонного. Увидел я её и обомлел. Вот думаю, баба так баба. Ничего за такую отдать не жалко. И всё бы ничего было, но она тоже во мне что-то нашла. Представляете?

— А чего ж не найти-то? — всплеснул руками сторож. — Парень ты был в то время хоть куда. Высокий, кудрявый, глаз голубой. Помню я, как бабы воронежские на тебя смотрели, и помню, как ты на них. Было же когда-то время такое Филька! Прости нас Господи! Было! Так что правильно на тебя девка глаз положила. Правильно!

— Сначала искоса она на меня взирала, — оставив без внимания замечание своего друга, продолжил свое повествование Дементий. — Стрельнет так глазом в мою сторону, а у меня уж и душа в пятки. Я тоже от неё не отстаю: то розу на её половину подброшу, то шепну любезность какую ненароком на ушко. Я ведь по-турецки тогда здорово наловчился. Короче, сошлись мы с ней вскоре. Она же в отдельной комнате жила и стал я туда почесть каждую ночь ужом ползать. Две недели в счастье великом был, и вот тут её с нашего двора увели. Замуж выдали в гарем визиря ихнего. Её оказывается, для этого в город из деревни и привезли. Волком я тогда по саду заметался. Руки на себя, хотел наложить. Хотите верьте, хотите нет, а я уж петлю на грушевом дереве для себя примерил. Вот как она смутила меня. Не будет, думаю, жизни мне без неё. Всё не по душе стало. И голову мою, будто туман густой заслал. Потом одумался я немного. Про петлю думать перестал, а душе покоя по-прежнему нет. Опять мне домой сбежать захотелось, опять к сабле с мушкетом потянуло. Гречанке своей от ворот поворот дал, деньги, накопленные, из кубышки достал. Короче, начал к побегу готовиться. Всё придумывал я, как мне получше из Царьграда выбраться. И тут я с купцом одним на базаре познакомился. Взялся он меня до самого Азова доставить. Конечно, цену приличную спросил, но тогда для меня цена та приемлемой оказалась. Приготовился, значит, я к побегу и решил напоследок ещё разок на неё глянуть. «Погляжу, — думаю, — разок последний и не увижу больше». В ночь к дворцу визиря того подобрался. Известный был дворец в городе. Знатный. Через стену высокую я перемахнул и ползком по саду на женскую половину пробираться стал. Забрался туда, ищу её, а найти не могу, и вот тут стража меня ухватила. Ой, и злые они были тогда. Злее, чем под Азовом раз во сто. Глаза кровяные, орут, что черти возле ворот адовых, и никак успокоиться не могут. Сперва избили меня крепко, в подвал темный посадили, а потом оскопили, и глаза кат турецкий раскаленным кинжалом мне пожег. Думал, умру от боли, но выжил, однако. Послал мне Господь еще испытание одно. Видно справедливо послал за дурость мою?