Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 40

Лев Николаевич молчал, прислонившись к печке. Очевидно, он о многом говорит по старым общим воспоминаниям, к одностороннему усилению которых служат какие-нибудь ближайшие впечатления, например статьи Волынского[163]. Потом сам стал говорить, что кто-то ему в защиту Белинского приносил читать некоторые его места, и действительно хорошо, особенно из первого периода.

Толстовец Страхов, с которым я в этот вечер возвращался домой, сообщил, что сам слыхал от Льва Николаевича другое мнение о Белинском. Он разговаривал с одним фабричным о том, какие книги он читает, и, удивленный его выбором, спросил, по чьему совету он это делал.

– По рекомендации господина Белинского, – отвечал тот.

– Вот видите, – сделал заключение Лев Николаевич, – какое благотворное действие оказывает Белинский[164].

За чаем говорили о музыкантах: Гофмане, чешском квартете, Игумнове. Чешский квартет, который Лев Николаевич слушал из артистической комнаты Благородного собрания, изъявил желание поиграть у Льва Николаевича. Играли квартет Бетховена (из первых), Шуберта, Гайдна. От всего Лев Николаевич был в восторге: «Ясно, прозрачно». Квартет же Танеева между ними, по его мнению, похож на стихотворение, которое составлено из набора всяких слов без связи, но с соблюдением размера и рифмы. Игру Игумнова он находит безукоризненной. Тот был так любезен, что для него выучил прелюдию F-dur Шопена, бурную, которою его восхищал еще Н. Рубинштейн.

Лев Николаевич был на ученическом вечере консерватории, хвалит всех. Особенно ему понравился концерт Рубинштейна, к которому он питает сочувствие за искренность и задушевность. В Чайковском он находит иногда искусственность. Музыка Рубинштейна напоминает ему поэзию шестидесятых годов.

– В чем же сходство? – спросил я. – В шумливости, прямолинейности?

– Нет, нет, не могу выразить; быть может, это воспоминание молодости: в какой-то задушевности ‹…›.

Толстовец полюбопытствовал узнать, по каким побуждениям Лев Николаевич ходил слушать «Короля Лира»[165].

Ответа, сказанного тихо, я не слыхал точно (вроде того, что есть потребность). Но, когда дальше они вдвоем стали говорить о Шекспире, я переменил место и подсел ближе.

Его мнение о Шекспире, «дикое», как говорит сам Лев Николаевич, давно интересовало меня. Он напал на «Короля Лира», находит много неестественных сцен и лиц, например сумасшествие Эдмунда, характер Кента. Недавно перечитывал «Ромео и Юлию». Сцена с аптекарем, к которому приходит Ромео за ядом, возмутительна по неестественности. Во всем видна небрежная работа актера, который спешит окончить пьесу, чтобы забавлять ею публику. Клоуны его возмутительны: это глумление над простым народом. В них виден автор-шут. Конечно, он умный, и многие сцены у него глубоки. Это не Шпажинский; но полной художественности у него нет; не видно, чтобы автор любил свое создание. Наконец, возмутительно его равнодушие, называемое объективностью. Отелло ли душит Дездемону, или убивают подряд несколько человек – ему все равно. Все это для него лишь занятные картины. Мольер художественнее Шекспира, Бомарше – и подавно. У Мольера, правда, нет такого разнообразия и глубины содержания, но зато всякая вещица хорошо отделана, художественна. Даже некоторые из первых вещей Островского художественнее некоторых шекспировских.

Гете как драматурга Лев Николаевич совсем не любит: так и видно, как сидел он и сочинял[166]. Шиллера ценит очень высоко и больше всего любит его «Разбойников»[167]. Хотя там все и приподнято, но это вечно – и Карл Моор и Франц Моор. Хороши и «Мария Стюарт» и «Орлеанская дева» – все ‹…›.

По поводу моего учительства заговорили о преподавании словесности. Лев Николаевич находит, что мы занимаемся совсем не тем, чем нужно. Культурную историю должны читать не преподаватели словесности, а собственно историки, а то, чем они занимаются – разные войны, – этого совсем не нужно. Я стал допытываться, как же он провел бы курс литературы.

– Я, конечно, плохо знаю историю литературы, – отвечал, улыбаясь, Лев Николаевич, – но если вы хотите, то расскажу в общем.

Начал бы он с былин, которые очень любит и на которых надолго остановился бы, потом сказки, пословицы народные. Скучными вопросами о вариантах Киреевского, Рыбникова или о том, что богатыри, как говорит Бессонов, олицетворяли собой солнце и т. д., он не занимался бы, а выбрал бы самое лучшее и познакомил бы с ним. Потом из книжной словесности остановился бы, например, на таком превосходном стилисте, как протопоп Аввакум (Лев Николаевич очень удивился, когда я сказал ему, что у нас Аввакума совсем не включают в учебники). Далее («в этом я согласен с славянофилами»), весь период литературного хищничества, когда паразиты отбились от народа, и Ломоносова, несмотря на его заслуги, и Тредьяковского и т. д., пропустил бы совсем. Потом стал бы говорить о том, как с Пушкина до настоящего времени литература мало-помалу освобождалась от этого, хотя и теперь еще не вполне освободилась. Литература должна дойти до такой простоты, чтобы ее понимали и прачки и дворники[168]. На мои слова, что мы стараемся представить непрерывное развитие литературного дерева, взаимодействие писателей, как один развивался под влиянием другого и т. д., Лев Николаевич сказал, что, может быть, это и интересно, но все это ни к чему ‹…›.

20 апреля 1896 г.

В субботу собралось у Толстых особенно много публики ‹…›.

Интересен был разговор о вагнеровской музыке ‹…›. Лев Николаевич был на последнем представлении «Зигфрида» и говорит, что такой отчаянной тоски и скуки давно не испытывал[169]. Во-первых, сюжет. «Известно, что из всех эпосов немецкий самый глупый и скучный». Вагнер в своем либретто еще больше испортил текст; музыка же его не представляет собой чего-нибудь цельного, имеющего центр, как должно иметь всякое художественное произведение, а есть только ряд иллюстраций на этот испорченный текст. Так и видно, как немец сидел и придумывал. Настоящей музыки нет, все условно. Птицы поют – играй на дудочке, выходит кто – труби в трубы и т. д. Чувства меры нет: около получаса в одном месте дудочка играет. Слушаешь и не понимаешь, играют уже или еще строятся: то как будто в животе у кого-то забурчит, то дудочки перекликаются.

– Если бы у меня было время и я не был занят другими предметами, я написал бы об этом[170]. Я могу доказать, что это не музыка. Там, в театре, со мною сидели Танеев и другие специалисты, и они ничего не могли мне возразить. Для меня очень понятно, почему вагнеристы говорят с таким экстазом. Если хлеб хорош или вода хороша, я просто говорю, что это хорошо; тут нечего восторгаться. Но если приготовлено какое-нибудь странное кушанье, тут я буду из кожи лезть и восторгаться ‹…›.

Лев Николаевич был на картинной выставке[171]. Поленовскую картину «Среди учителей» находит очень недурной: фигуры мальчика, старика-книжника, матери. Видно, что художник много думал над ней. По поводу касаткинских «Углекопов» говорил, что тот вечно чудит. Нельзя в живописи показывать то, что в темноте, так как живопись должна иметь дело с тем, что на свету. Обратил внимание на картину Орлова «Переселенцы», которая тронула его; особенно пьяненькая женщина, ласкающая детей. О последней картине я заметил, что она написана несколько грубовато, а, по моему мнению, в искусстве обязательна должна быть красота. Лев Николаевич предостерег меня от увлечения этим: красотой одной вопрос не исчерпывается. Но он также думает, что красота в искусстве должна быть для того, чтобы заставить обратить на себя внимание, притянуть и заставить вникнуть в смысл произведения. Так называемое тенденциозное искусство и теряет многое оттого, что часто бессильно в создании привлекательной формы. От этого терял и Ге, а Поленов обладает этим уменьем и привлекает к себе внимание.

163

Статьи Волынского (псевдоним А. Л. Флексера), популярного в 90-е годы журналиста и критика.

164

Толстой в свое время с увлечением читал Белинского. По словам А. В. Дружинина, он в 50-х годах с целью «понять все наше литературное движение, собирался перечитать все статьи Белинского (Тургенев и круг «Современника». М. – Л.: «Academia», 1930. С. 202). В дневнике Толстого (1857) сохранились записи об этих чтениях: «Читал Белинского, и он начинает мне нравиться… прочел прелестную статью о Пушкине… Статья о Пушкине – чудо. Я только теперь понял Пушкина» (дневниковые записи 2, 3, 4 января 1857 г. – Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 47. С. 108).

165

Толстой смотрел «Короля Лира» в театре «Эрмитаж» в январе 1896 г. с участием итальянского трагика Эрнеста Росси.

166

Толстой в 50-х годах увлекался творчеством Гете, оставляя в письмах, дневниках той поры восторженные отзывы о его произведениях: «великое наслаждение», «восхитительно», «читал восхитительного Гете» (письмо к В. В. Арсеньевой от 23–24 ноября 1856 г. и дневниковые записи от 29 сентября 1856 г. и 7/19 июня 1857 г.). Однако с начала 70-х годов и в момент перестройки его миросозерцания тон отзывов меняется: Толстого не удовлетворяет «язычество» Гете, его преклонение перед античной эстетикой, искусством, драмой.

167

«Разбойники» Шиллера – одно из давних увлечений Толстого. Он относил драму к числу произведений, которые оказали на него «очень большое» влияние еще в юношеские годы (см. письмо к М. М. Ледерле от 25 октября 1891 г.).

168

Толстой не раз возвращался к этой мысли о пользе «цензуры» простого народа, имея в виду предельную ясность выражения художественных идей. «Поверка одна – доступность младенцам и простым людям – чтобы было понятно Ваничке и дворнику» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 67. С. 253).

169

Оперу Р. Вагнера «Зигфрид» Толстой слушал в Большом театре 18 апреля 1896 г. С ним была его дочь Т. Л. Толстая. См.: Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. С. 226.

170

Критической оценке оперной музыки Вагнера Толстой посвятил XII главу трактата «Что такое искусство?».

171

Имеется в виду XXIV Передвижная выставка 1896 г.