Страница 8 из 10
И стоит мне сказать “команда”, как его глаза загораются, блестят от возбуждения, а остатки слез только добавляют им блеска. Мы ездим так с полчасика по стоянке, он крутит руль, а я держу ногу на тормозе и на газе. Я ему даже задним ходом даю проехаться. Реверс его больше всего смешит. С детским смехом ничто не сравнится.
Я возвращаю его на пятнадцать минут раньше назначенного. Я знаю, они ищут, к чему придраться, и слежу за такими вещами. Прежде чем зайти в лифт, я его как следует проверяю – нет ли где грязи или пятен, – а потом и себя проверяю в зеркале на стене подъезда.
– Где вы были? – спрашивает она, едва открыв.
– В игровой комнате, – говорит Роишка, как мы и условились. – Я играл с ребятами.
– Надеюсь, в этот раз папа вел себя хорошо, – говорит она самодовольно, – не толкал других детей.
– Папа никого не толкал, – говорю я тоном, демонстрирующим, насколько мне не нравится, что она играет со мной в эти игры при ребенке.
– Ага, – говорит Роишка, – было очень здорово.
Он уже не помнит, как плакал после садика, как просил, чтобы я побил бабушку. Вот чем дети хороши: делай с ними что хочешь, а через полчаса они это забудут и начнут упорно искать что-нибудь новое, хорошее, чему можно порадоваться. Но я-то уже не ребенок, и когда я спускаюсь к машине, единственная сцена у меня в голове – как он бьется в дверь своей комнатки, а ее старая мерзкая мама сидит с той стороны и не открывает. Я должен быть умным. Сделать так, чтобы это прекратилось, но не подставить под удар и себя. Свое время с ребенком. Даже эти несчастные два раза в неделю стоили мне литра крови.
Была та история в парке, когда толстая девочка напала на Роишку около детского веревочного мостика. Она Роишку сильно ущипнула, и я попытался ее оттащить. Я чуть-чуть дернул ее за руку, она упала и стукнулась о железную раму. Ничего ужасного, даже кровь не пошла, но это не помешало ее истеричной маме поднять хай. А когда Роишка по глупости рассказал про это Шани, они с Амирамом набросились на меня, как саранча, и Шани заявила, что если у меня еще хоть раз случится “проявление жестокости” при ребенке, они позаботятся о том, чтобы оспорить наше соглашение в суде.
– Какой жестокости? – спросил я ее. – Мы пять лет вместе были, я хоть раз на тебя руку поднял?
Она знала, что ответить ей нечего. Она раз сто заслужила, но я себя в руках держал. Другой мужчина ее б уже до приемного покоя в “Ихилов”[13] долупил. Но я в жизни на женщину руку не подниму. И тут этот Амирам встрял в разговор.
– Ты даже сейчас, вот в эту секунду, проявляешь жестокость, – заявил он мне. – У тебя взгляд безумный.
– Это не взгляд безумный, – улыбнулся я. – Это душа. Это чувство. Если у тебя такого маловато – это еще не значит, что оно плохо.
Так в результате всей своей ненасильственности это он начал вопить и угрожать, что больше я ребенка не увижу. Жалко, что я его не записал. Вот он тогда рот на меня открыл – вонючий, как сточная яма. Но я продолжал улыбаться, такой типа спокойный, и потихоньку его подбешивать. Ну и кончилось тем, что я пообещал больше никогда так не делать. Можно подумать, я прямо-таки планировал и завтра тоже повалить на землю пятилетнюю девочку в парке.
В следующий раз, забрав Роишку из сада, я сразу приступаю к делу. Можно было подождать, пока он снова не заговорит сам, но у детей это может занять много времени, а тут я не готов ждать.
– С того нашего разговора, – спрашиваю я, – бабушка оставалась с тобой сидеть?
Роишка лижет арбузный лед, который я ему купил, и мотает головой.
– Если она еще раз меня запрёт, – спрашивает он, – ты ей больно сделаешь?
Я набираю в грудь воздуха. Больше всего на свете мне хочется сказать ему “да”, но я не вправе рисковать. Если они подстроят так, что я не смогу с ним больше видеться, я умру.
– Больше всего на свете, – говорю я, – больше всего на свете я хочу сделать ей больно. Побить ее даже сильнее, чем до слез. Не только бабушку – любого, кто тебе плохо сделает.
– Как девочке в парке “Снежок”? – спрашивает он, блестя глазами.
– Как девочке в парке “Снежок”, – киваю я. – Но мама не любит, когда папа дерется, и если я побью бабушку или кого-нибудь еще, мне не разрешат приходить играть с тобой. Делать все, что мы вместе делаем. Понимаешь?
Роишка не отвечает. Лед капает ему на штанишки. Он специально так делает, ждет, когда я вмешаюсь. Но я не вмешиваюсь.
– Мне неприятно одному в комнате, – говорит он после долгого молчания.
– Знаю, – говорю я. – Но я не могу это прекратить. Только ты сам. И я хочу научить тебя как.
Я объясняю Роишке, что именно надо сделать, если старуха его запрет. Какой частью головы ему надо стукнуться об стену, чтобы остался след, но при этом не было настоящего вреда.
– А больно будет? – спрашивает он, и я говорю, что да.
Я ему в жизни не совру, я не Шани. Мы, когда еще были вместе, пошли в детскую поликлинику на прививки. Всю дорогу она морочила ему голову про укусы пчелок и про подарки, пока я не прервал ее посреди фразы и не сказал, что там будет женщина с иголкой, которая сделает Роишке больно, но выбора нет, надо – значит, надо. И Роишка, которому еле-еле исполнилось два, посмотрел на меня умным таким, все понимающим взглядом. Когда мы вошли в кабинет, он весь сжался, но не сопротивлялся и не пытался убежать. Вел себя как маленький мужчина.
Мы с ним еще раз проходимся по всему. Что2 надо потом сказать Шани. Как он рассердил бабушку и как она с силой толкнула его в стену. Как он ударился.
– И будет больно? – снова спрашивает он в конце.
– Будет больно, – говорю я. – Один раз. Но после этого она больше ни разу не запрёт тебя одного в комнате.
Теперь Роишка молчит. Он думает. Лед закончился. Он облизывает палочку.
– А мама не скажет, что я выдумываю? – спрашивает он.
– Если на голове будет достаточно большой след, – говорю я и глажу его лоб, – то не скажет.
После этого мы еще раз заводим машину на стоянку. Роишка рулит, а я жму на газ и на тормоз. Команда. Я учу Роишку бибикать, его это приводит в экстаз. Он бибикает, бибикает, бибикает, пока не приходит охранник и не просит прекратить. Какой-то старый араб. Я его знаю.
– Брось, – прерываю я его и протягиваю двадцатку. – Ребенок поиграет немножко, кому это мешает? Еще пара минут, и мы поедем.
Араб ничего не говорит, берет купюру и направляется обратно к будке.
– Чего он хотел? – спрашивает Роишка.
– Ничего, – говорю я. – Просто он не понял, откуда шум.
– Мне можно теперь еще раз бибикнуть? – Он смотрит на меня своими огромными карими глазами.
– Конечно, можно, лапочка, – целую его я. – Даже не раз. Сто раз. Сколько хочешь раз.
Пудинг
От этой истории с Авишаем Авуди у нас у всех, на мой взгляд, должен прозвенеть в голове тревожный звоночек. Нормальный, в сущности, человек, обыкновенный, нефть не пьет, стекло не ест. И вот в один прекрасный день к нему в дверь стучат двое, вытаскивают его на лестницу, запихивают в какой-то пикап и отвозят домой к родителям.
– Вы кто? – спрашивает их напуганный Авишай. – Что вам надо?
– Это неправильный вопрос, – говорит водитель, а тот, который сидит рядом с ним, кивает. – Правильный вопрос – кто ты и что надо тебе?
И оба смеются, как будто анекдот рассказали.
– Я Авишай Авуди, – говорит Авишай, пытаясь звучать угрожающе. – И я хочу говорить с вашим начальством, слышите?
Эти двое как раз паркуют пикап во дворе дома, где живут родители Авишая, и оборачиваются. Авишай уверен, что они собираются его бить и что ничего подобного он не заслужил. Ну вот реально – не заслужил.
– Вляпались вы, – говорит он, когда они вытаскивают его из пикапа, и одновременно пытается прикрыть руками лицо. – Вы даже не представляете себе, как вляпались.
Но вся штука в том, что они вообще его не бьют. Сквозь пальцы Авишаю плохо видно, что они там делают, но чувствовать-то он все чувствует. А чувствует он, что его раздевают – не в эротическом смысле, а очень, что ли, корректно, – а когда заканчивают одевать по новой, вешают ему на спину какой-то тяжелый рюкзак и говорят:
13
“Ихилов” – тель-авивская больница, одна из крупнейших больниц в Израиле.