Страница 8 из 20
«Естественно, – подумал Гомес, – естественно, ты подохнешь здесь». Он отвернулся, ему захотелось уйти. Но он овладел собой, внезапно покраснел и свистящим голосом спросил:
– Вы были за интервенцию в Испанию?
– Какую интервенцию? – ошеломленно спросил старик.
Он с любопытством посмотрел на Гомеса.
– Так вы испанец?
– Да.
– Вы тоже хлебнули лиха.
– Французы нам не очень-то помогли, – нейтральным голосом сказал Гомес.
– Верно, вот увидите, американцы нам тоже не помогут. Люди и страны похожи – каждый за себя.
– Да, – согласился Гомес, – каждый за себя.
Он и пальцем не пошевелил, чтобы защитить Барселону; теперь Барселона пала; Париж пал, и мы оба в изгнании, оба одинаковы. Официант поставил на стол два стакана; они их одновременно взяли, не отводя друг от друга взгляда.
– Я пью за Испанию, – сказал старик.
Гомес поколебался, потом сквозь зубы процедил:
– Я пью за освобождение Франции.
Они замолчали. Жалкое зрелище: две старые сломанные марионетки в глубине нью-йоркского бара. И такие пьют за Францию, за Испанию! Позор! Старик старательно свернул газету и встал.
– Мне нужно возвращаться в парикмахерскую. Я плачу за последнюю выпивку.
– Нет, – возразил Гомес. – Нет, нет. Бармен, все они за мной.
– Тогда спасибо.
Старик дошел до двери, Гомес заметил, что он хромает. «Бедный старик», – подумал он.
– То же самое, – сказал он бармену.
Американец в пенсне слез с табурета и, качаясь, направился к нему.
– Я пьян, – сказал он.
– Что? – не понял Гомес.
– Вы не заметили?
– Представьте себе, нет.
– А знаете, почему я пьян?
– Мне на это плевать, – ответил Гомес.
Американец звучно отрыгнул и рухнул на стул, на котором только что сидел старик.
– Потому что гунны взяли Париж.
Его лицо помрачнело, и он добавил:
– Это самое плохое известие с 1927 года.
– А что было в 1927 году?
Он приложил палец ко рту:
– Тсс! Личное.
Он положил голову на стол и, казалось, уснул. Бармен вышел из-за стойки и подошел к Гомесу.
– Постерегите его две минуты, – попросил он. – Ему пора, пойду вызвать ему такси.
– Что это за тип? – спросил Гомес.
– Он работает на Уолл-стрит.
– Это правда, что он напился, потому что взят Париж?
– Раз говорит, должно быть, правда. Только на прошлой неделе он набрался из-за событий в Аргентине, на позапрошлой – из-за катастрофы в Солт-Лейк-Сити. Он напивается каждую субботу, и всегда есть причина.
– Он слишком чувствителен, – сказал Гомес.
Бармен быстро вышел. Гомес обнял голову руками и посмотрел на стену; он четко представил себе гравюру, которую оставил тогда на столе. Нужна была бы темная масса слева, чтобы уравновесить композицию – возможно, куст. Он вспомнил гравюру, стол, большое окно и заплакал.
– Там! Там! Как раз над деревьями.
Матье спал, и война была проиграна. Вплоть до глубины его сна она была проиграна. Голос резко разбудил его: он лежал на спине, закрыв глаза и вытянув руки вдоль тела, и он проиграл войну.
– Справа! – живо сказал Шарло. – Я же тебе говорю, как раз над деревьями. У тебя что, глаз нет?
Матье услышал медленный голос Ниппера.
– Ага! Ишь ты! – сказал Ниппер. – Ишь ты!
Где мы? В траве. Восемь горожан в полях, восемь гражданских в военной форме, завернутые по двое в армейские одеяла и лежащие посреди огорода. Мы проиграли войну; нам ее доверили, а мы ее проиграли. Она у них проскользнула сквозь пальцы, и теперь с грохотом ушла проигрываться куда-то на север.
– Ишь ты! Ишь ты!
Матье открыл глаза и увидел небо; оно было жемчужно-серым, без облаков, без дна, одна лишь пустота. На нем медленно рождалось утро, капля света, которая скоро упадет на землю и затопит ее золотом. Немцы в Париже, и мы проиграли войну. Начало, утро. Первое утро на свете, как и все остальные: все нужно было сделать, все будущее было в небе. Он вынул руку из-под одеяла и почесал ухо: это будущее других. В Париже немцы поднимали глаза к небу, читали на нем свою победу и свои завтрашние дни. У меня же нет больше будущего. Шелк утра ласкал его лицо; но у своего правого бедра он чувствовал тепло Ниппера; у левой ляжки тепло Шарло. Еще годы жить: годы убивать. Этот зарождающийся победоносный день, светлый утренний ветер в тополях, полуденное солнце на колосьях пшеницы, аромат разогретой вечерней земли, нужно будет этот день убивать постепенно, минута за минутой; ночью немцы нас возьмут в плен. Гудение усилилось, и в лучах восходящего солнца он увидел самолет.
– Это макаронник, – сказал Шарло.
Заспанные голоса стали клясть самолет. Они привыкли к небрежному эскорту немецких самолетов, к циничной, безвредной, болтливой войне: это была их война. Итальянцы в эту игру не играли, они бросали бомбы.
– Макаронник? Так я и поверил! – возразил Люберон. – Ты что, не слышишь, как четко работает мотор? Это «мессершмитт», модель 37.
Под одеялами наступила разрядка; запрокинутые лица заулыбались немецкому самолету. Матье услышал несколько глухих взрывов, и в небе образовались четыре маленьких круглых облачка.
– Бляди! – выругался Шарло. – Теперь они стреляют в немцев.
– За это нас всех перебьют, – раздраженно сказал Лонжен.
А Шварц с презрением добавил:
– Эти придурки еще ничего не поняли.
Раздалось еще два взрыва, и над тополями появились два темных ватных облака.
– Бляди! – повторил Шарло. – Бляди!
Пинетт приподнялся на локте. Его красивое парижское личико было розовым и свежим. Он высокомерно посмотрел на своих товарищей.
– Они делают свое дело, – сухо сказал он.
Шварц пожал плечами:
– А зачем это сейчас?
Противовоздушная оборона умолкла; облака рассосались; слышно было только гордое и четкое пение.
– Я его больше не вижу, – сказал Ниппер.
– Нет, нет, он там, на конце моего пальца.
Белый овощ вышел из-под земли и указывал ввысь, на самолет: Шарло спал голым под одеялом.
– Лежи спокойно, – встревожился сержант Пьерне, – ты нас обнаружишь.
– Еще чего! В такой час он нас принимает за цветную капусту.
Он все-таки спрятал руку, когда самолет пролетал над его головой, мужчины, улыбаясь, следили глазами за этим сверкающим кусочком солнца: это было утреннее развлечение, первое событие дня.
– Он совершает маленькую прогулку, нагуливает аппетит, – сказал Люберон.
Их было восемь, проигравших войну, – пять секретарей, два наблюдателя и один метеоролог, они лежали бок о бок среди лука и морковки. Они профукали войну, как профукивают время: не замечая этого. Восемь: Шварц – слесарь, Ниппер – служащий банка, Лонжен – фининспектор, Люберон – коммивояжер, Шарло Вроцлав – зонтичных дел мастер, Пинетт – транспортный контролер и два преподавателя: Матье и Пьерне. Они скучали девять месяцев, то среди пихт, то в виноградниках; в один прекрасный день голос из Бордо объявил им об их поражении, и они поняли, что были не правы. Неуклюжая рука коснулась щеки Матье. Он повернулся к Шарло:
– Чего ты хочешь, дурачок?
Шарло лежал на боку, Матье видел его добрые красные щеки и широко растянутые губы.
– Я хотел бы знать, – тихим голосом сказал Шарло. – Мы сегодня отправимся?
На его улыбчивом лице беспрестанно мелькала смутная тревога.
– Сегодня? Не знаю.
Они покинули Морброн двенадцатого, все началось как беспорядочное бегство, а потом вдруг эта остановка.
– Что мы здесь делаем? Ты мне можешь сказать?
– Вроде бы ждем пехоту.
– Если пехотинцы не могут выбраться, то почему мы должны влипнуть на пару с ними?
Он скромно добавил:
– Понимаешь, я еврей. У меня польская фамилия.
– Знаю, – грустно ответил Матье.
– Замолчите, – одернул их Шварц. – Слушайте!
Послышался приглушенный продолжительный грохот. Вчера и позавчера он длился с утра до ночи. Никто не знал, кто стреляет и в кого.