Страница 5 из 6
Разве же можно, чтоб всё это длилось?
Это какая-то несправедливость.
Где и когда это сделалось модным:
«Живым – равнодушье, внимание – мёртвым»?!
Люди сутулятся, выпивают.
Люди один за другим выбывают.
И произносятся для истории
нежные речи о них в крематории…
Что Маяковского жизни лишило?
Что револьвер ему в руку вложило?
Ему бы, при всём его голосе, внешности,
дать бы при жизни хоть чуточку нежности…
Люди живые – они утруждают.
Нежностью только за смерть награждают.
Тут такая общечеловеческая правда, которая сродни правде шолоховского «Тихого Дона». Когда Сталин прочитал запрещённый цензурой первый том романа, то закурил трубку и сказал: «Какие же мы коммунисты, если правды боимся?». И написал резюме: «Печатать!»
Нечто такое же, видимо, произошло и с публикацией стихотворения «Считают, что живу я жизнью серой…» Его тоже процитируем без сокращений. К нему и комментарии основательные не понадобятся. Там всё сказано.
Считают, что живу я жизнью серой —
пишу, и всё, и что тут возражать!
А рядом есть народ – он строит, сеет,
и я его обязан выражать.
И что-то вроде вечного налога
плачу я, слыша громкие слова,
что я не знаю сущности народа,
что связь моя с его трудом слаба.
Народ – он не такой уж простоватый.
Мне говорят, кривя улыбкой рот:
«Народ не понимает Пастернака».
А я вот понимаю Пастернака —
так что же – я умнее, чем народ?!
Я не знаток в машинах и колосьях,
но ведь и я народ, и я прошу,
чтоб знали и рабочий и колхозник,
как я тревожусь, мучаюсь, дышу.
Меня не убедить, как не уламывай,
что он лишь тот, кто сеет и куёт.
А вот идёт на пальчиках Уланова,
и это тоже для меня народ!
Тут всё ясно сказано, и только один штришок добавим. Хоть здесь и есть уже едкие выпады против марксизма-ленинизма, как в ранее отмеченном стихотворении «Похороны Сталина», – поэт всё ещё был в юношеско-романтическом плену революции, запавшей в душу громко провозглашённой любовью к трудовому человечеству. При строгом анализе действительности молодой поэт всё ещё верил в «светлое будущее».
Я был мал, но был удал, и в этом взявши первенство,
Я между строчек исписал двухтомник Маркса – Энгельса…
И писал я нечто, ещё не оценённое,
длинное, военное, революционное…
Начало евтушенковского творчества, бурного, многопланового, яркого, удивительно переплело в себе яростное, непримиримое отношение к недостаткам основательно загнившей, заболотившейся уже советской действительности и никак не желавшую улетучиваться веру в то, что «революция дело весёлое, нужно весело делать её». О причинах этого странного сожительства в совестливой душе поэта мы поговорим в своё время, а пока продолжим анализ жизненного полотна, отражённого в стихах и поэмах.
Где-то сразу за опусом об использовании трудов Маркса – Энгельса не по назначению Евтушенко, со свойственным откровением, пишет вот эти важные для его понимания строчки:
Я жаден до людей,
и жаден всё лютей.
Я жаден до портных,
министров и уборщиц,
до слёз и смеха их,
величий и убожеств.
Как молодой судья,
свой приговор тая,
подслушиваю я,
подсматриваю я.
И жаль, что, как на грех,
никак нельзя успеть
подслушать сразу всех,
всех сразу подсмотреть!
Понятно, всё сразу подслушать и подсмотреть никакому гению не удалось и не удастся. Но вряд ли знал герой нашего эссе, что Господь даст ему такую долгую и до предела насыщенную писательской работой жизнь, что едва ли найдётся на свете тема, до которой не дошли бы его жадные слух и зрение.
Сама жизнь давала ему темы в изобилии.
5.
Вскользь мы уже отметили, что Евгения Евтушенко никогда не оставляла равнодушным русская природа. Почти в каждом стихотворении он находит возможность дать пейзажную зарисовку хотя бы в три-четыре слова. Помните – «Похороны Сталина»? Казалось бы, здесь природа совсем ни при чём. Но нет!
Прозрачный сквер лежал от нас правей,
и на дыханье, ставшем облаками,
качались тени мартовских ветвей.
Здесь герой нашего эссе похож на Юрия Казакова, с которым дружил долгие годы и которого вполне заслуженно называл лучшим прозаиком современности. Лучший прозаик, кажется, тоже не создал ни одной вещи, в которой бы не порадовали читателей великолепные строчки о природе. И Казаков, и Евтушенко не понимали человеческой жизни без Божественных природных красот. И у того, и у другого был проникновенный, душещипательный дар видеть эти красоты и словесно запечатлевать их на бумаге.
Я лежу, чего-то жду
каждою кровинкой,
в тёмном небе звезду
шевелю травинкой. —
Пишет Евтушенко. Или вот:
Брусника стелется и млеет,
красно светясь по сосняку.
У каждой пятнышко белеет
там, где лежала, – на боку.
А голубичные поляны!
В них столько синей чистоты!
И чуть лиловы и туманны
отяжелевшие кусты.
Так летом – на таёжной станции Зима. А зимой?
И сосны справа, сосны слева
и визг девчат, и свист парней,
И кони седы, будто сделал
мороз из инея коней!
Лететь, вожжей не выпуская!
Кричать и петь, сойти с ума,
и – к чёрту всё!.. Она такая
зима на станции Зима!
Сейчас подумалось о том, что высокий талант видеть многочисленные детали, живописные «мазки» русской природы, – он не просто сам по себе, а по особому, великому Божественному дару – детально, подробно, явственно видеть весь мир и в нём человека. То есть и пейзаж, и портрет, и панорама – это и есть подлинное мастерство великого художника и поэтического, и прозаического слова.
Вот не менее яркая картина такого трудно уловимого явления жизни, как праздничное, по тогдашним временам – первомайское движение массы людей, нам, пожилым, всё ещё памятное:
Пошли! И вот в знамённом трепете
колонна наша поплыла,
потом с другой, большою встретилась,
потом в огромную вошла.
Движенье раздвигала музыка,
и в круг, немного погодя,
плясать выпархивала вузовка
плечами зябко поводя.
Но Евтушенко не был бы самим собой, если бы и в высоком праздничном настрое, самом святом для той советской поры, не заметил некоего нечеловеческого, сатанинского явления, действа, которое всё в больших разновидностях стало проявляться в лучшей стране мира, в светлое будущее которой хотелось поэту прийти не только бойцом, солдатом, но ещё и ТРУБАЧОМ.
Вот оно, это разрушительное действо: