Страница 12 из 18
Комарин вертел головой, оглядывая зимовье. Увидел на столе запыленную бутыль, лепешку рядом с ней и набитый чем-то кожаный мешочек, обрадовался.
– Вот дед! И помянуть чем оставил!
Подняв мешочек, Яшка взвесил его на ладони. Оторопел:
– Глянь, Аниська!
Жадно, задрожавшими вдруг руками, попытался развязать, но сыромятный ремешок ссохся, стал каменным. Яшка даже пустил в ход зубы.
– Золото! – плечи Комарина вдруг опали, как от великой усталости.
Анисим пальцем выковырнул из мешочка самородок величиной с ноготь, покрутил его равнодушно:
– Хлеба бы…
– Энто же золото! – возмущенно воскликнул Яшка. – Не понимаешь, что ли?! Мы на него не только хлеба, мы на него…
Анисим вздохнул:
– Сейчас-то чего с него толку?
– Ну, дурень! – суетился Комарин. – Теперь будем жить! Еще как будем жить!
– Не наше оно, золото, – досадуя на приятеля, напомнил Белов.
Опустившись на чурбан, Яшка Комарин наклонил голову и долго смотрел на Анисима:
– Ты в своем уме? Ты чего, впрямь думаешь, что покойничек золото на стол выложил просто так?
– Может, и не просто, – согласился Анисим, машинально потянул к себе кусок валяющейся рядом с высохшей лепешкой бересты, удивился, разглядев на ней какие-то знаки. – Глянь-ка, ты грамотный…
Комарин выхватил бересту, вгляделся:
– Буквы! Старик, значит, написал… – и медленно, почти по слогам, стал разбирать: – «Люди добрые… Сегодня помру… Похороните как следоват… Припасы в ларе… Ермил…» Вот! – закричал Яшка. – А ты говоришь «не наше»! Все наше! Ермил обо всем позаботился, оставил все добрым людям! То бишь нам с тобой, Аниська!
Не торопясь, они хлебнули из четверти, закусили промерзшей лепешкой и вышли из избы. Топором, найденным в зимовье, нарубили сухих сосенок, расчистив от снега площадку, разожгли широкий костер. Твердо решили: деда Ермила по-христиански положат в землю. Пусть пока мерзлота оттаивает.
– Гроб бы сколотить… Только из чего? – оглядываясь по сторонам, проговорил Белов.
Комарин раздумчиво протянул:
– Не может быть, чтобы такой хозяйственный мужик, как наш дед Ермил, и о таком деле не подумал… Не поверю, быть того не может!
Они обошли зимовье и под снегом, наметанным к задней стене, действительно отыскали покоящийся на поленнице дров выдолбленный из кедрового ствола гроб.
– Ишь, экую домовину дед Ермил сработал! – одобрительно присвистнул Комарин и, почесав затылок, с сомнением в голосе спросил: – Дотянем ли?
– Дотянем, – кивнул Анисим, приподнимая широкий конец домовины.
Кое-как они втиснули гроб в зимовье, бережно уложили в него негнущееся тело старика, сходили за крышкой. Анисим взял медный чайник, стоящий на печке, пошел к реке, а Комарин принялся за детальный осмотр избы.
Когда Анисим, вскипятив на жарко пылающем костре воду, вернулся, Яшка с довольным видом сообщил:
– Живем, Аниська! Жратвы хватит! Два ружья имеется, припас к ним! Сетешка! До весны проживем… На, завари.
Белов взял пахучие ломкие смородиновые листья и бросил их в чайник. В зимовье сразу запахло летом.
Грея руки о берестяную кружку, неторопливо прихлебывая душистый напиток, Анисим посматривал на приятеля. Потом все-таки поинтересовался:
– Ты че про весну-то разговор завел? Здесь, что ли, оставаться решил?
– Не могет быть, чтоб дед в энтой глуши за просто так жил, – почесал плешивую голову Комарин. – Золотишко-то где-то неподалеку мыл. Старый же, далеко ходить тяжело было.
– А нам этого не хватит? – Анисим кивнул в сторону мешочка с песком и самородками.
Комарин сокрушенно покачал головой:
– Ох, и дурень ты. Золото, оно такое. Сколько ни есть, все мало. Такой фарт, и упустить! Ладно, айда могилу рыть.
Анисим пожал плечами, подхватил заступ и вышел следом за Яшкой.
Сотниковский священник отец Фока обвенчал молодых сразу после Покрова.
Еще вчера желтели березы, багрово горели осины, еще вчера мужики стригли овец и засыпали картошку в ямы, а вот сразу вдруг лег снег. Старики говорили: это на лютую и снежную зиму. А и хорошо, говорили. Такие зимы всегда к хорошему урожаю.
Свадьба Тимофея Сысоева да Кати Коробкиной собрала все село. Свободные от дел сотниковцы толпились у паперти. Кто в церковь войти не смог, заглядывали через головы, слушали бас отца Фоки:
– Сочетается браком раб Божий Тимофей…
Тимофей стоял растерянно. Он то ликовал уже от одной мысли, что вскоре Катя станет принадлежать только ему, то вдруг сжимала ему сердце неявная какая-то, но тяжелая, как камень, тревога. Летом сысоевские сваты от Коробкиных вернулись ни с чем, а под осень зато к Сысоевым сам Кузьма Коробкин пожаловал. Тимофей заглянул в горницу, а Коробкин во всю спорит с отцом. Бог их знает, что обсуждали, но, увидев сына, Лука Ипатьевич плеснул в стакан чуток самогона, подмигнул:
– Дочерь вот евонная согласная, а сам-то… торгуется!
Тимофей сипло выдавил, не веря своему счастью:
– Не упорствуйте, папаша…
– Эк тебя разобрало! – даже обиделся Лука Ипатьевич.
Кузьма Коробкин меж тем, опорожнив стакан и стукнув его донышком по столу, веско заметил:
– Катька моя – девка ладная. Кому другому и не отдал бы, так что ты не сквалыжничай, сват, сына послухай!
Только тогда, Тимофей понял: дело решенное.
Мучило, конечно. Помнил, как бесстыдно смотрела Катька на Петьку Белова, как диковато все сманивала парня куда-то… Так ведь в прошлом все это, че поминать?..
Отец Фока сунул крест под губы Тимофея, и тот испуганно вскинул голову.
«Боже мой, – подумала Катя. – Этот угловатый нелюдимый парень, он ее муж?… Что ж будет? Что ж будет?…»
А бывало, Тимофей бил Катю.
Бил подолгу, молча. Не девкой ведь пришла к нему. Бил, а потом, как сраженный, падал на пол, плакал, закрывая лицо широкими крестьянскими ладонями.
Горькие и беспросветные дни…
Днем Катя помогала свекрови по хозяйству, всем телом ощущая ее непреклонную ненависть – догадывалась свекровь о многом, а ночами долго не могла уснуть. Страшил и пугал Тимофей, безмолвно притихший рядом, но и обида непонятная брала – ишь, лежит. Когда однажды Тимофей, не выдержав, развернул ее все же к себе, раздвинул коленом ноги, она даже обрадовалась смутно и все ж его оттолкнула.
Задохнувшись от ярости, Тимофей принялся охаживать ее кулаком, но она и не пыталась уклоняться от ударов. Испугавшись собственного неистовства, Тимофей, как был, в исподнем выскочил на крыльцо, закурил жадно, растерянно, а Катю вдруг снова пронзила странная жалость. Когда продрогнув, Тимофей вновь вернулся в постель, она уже не стала его отталкивать…
Как-то вдруг Катя поймала на себе ощупывающий взгляд свекрови. Ребенок Петра уже не желал скрываться. Надо было решаться на что-то и Катя решилась.
Вечерам пошла навестить родителей.
Мать обмерла, услышав что Катя в тягости.
– Виданное ли дело, – запричитала она. – Не успела в замуж, а пузо уже к носу лезет. Под кого ж ты это подкатилась, срамница?
Катя неласково глянула на мать:
– К Варначихе сходи. Я обожду.
– К Варначихе?
Мать подняла выцветшие, а когда-то такие же зеленые, как у дочери, глаза и непонимание в них сменилось страхом. Но вытащив из сундука серебряный рубль, добыв из кладовой кусок сала, она, увязав узелок, засеменила все-таки к двери.
Когда Катя появилась в землянке, Варначиха прокаливала над каганцом толстую вязальную спицу. На кривом столе стоял самогон. Приложившись беззубым ртом к бутыли, старуха зелье не проглотила, а спрыснула на руки, неспешно обмыв их.
– Хлебнешь для храброшти?
Катя покачала головой.
– Как желашь, как желашь… Ложишь туды… – И глянула на мамашу: – А ты, шердешная, штупай… Подожди за порогом… Штупай, штупай…
Несколько дней Катерина не поднималась с постели. Тимофей, переживая болезнь жены, ходил по избе сам не свой, только свекровь все нехорошо жмурилась.
Но болезнь отступила, все пошло своим чередом.