Страница 13 из 18
Не буду, не буду (пусть не беспокоятся), тем более что о детстве и юности могу рассказать только я один, поскольку мои записки – это, пожалуй, еще и роман.
А романисту, замечу не без гордости, доступно проникновение в сферы, скрытые от рассудочного ума ученого.
Словом, в моих руках магический карбункул, хотя, может быть, я и обольщаюсь, и приписываю себе то, чего на самом деле начисто лишен. С магическим-то стал бы я забегать вперед, топтаться на месте или бежать вслед за своим поездом, благополучно покинувшим платформу вокзала?
Помимо разговорных тетрадей, этого главного источника сведений о Сильвестре, я, разумеется, пользовался и другими источниками. Источниками разной степени надежности, и, признаюсь, ненадежные как-то по-особому жаловал (жалел), предпочитал. Так сказать, не брезгал, не гнушался… Их ненадежность (а она бывает разная – вплоть до неблагонадежности) меня, романиста, и притягивала, как Сильвестра притягивали всякого рода музыкальные апокрифы вроде стихир Ивана Грозного. Попробуй разберись, он ли автор, а вот поди ж ты…
Я слышал от Салтыковых, что у них в семье хранилась эта реликвия – письмо Николая Карловича Метнера, композитора, пианиста, друга Рахманинова. Впрочем, реликвией оно долго не признавалось, и Салтыковы предпочитали лишний раз о нем не упоминать – помалкивали и уж тем более не выносили из дальней комнаты и никому не показывали. Они опасались (и на это были веские причины), как бы письмо им не навредило, не бросило на них подозрения, не навлекло беды.
Все-таки Метнер – при всей своей честности и благородстве – эмигрант, живет за границей, и, хотя мечтает вернуться, возвращение на родину ему заказано. Один раз впустили на гастроли, дали ангажемент, что называется, и на этом оборвалась веревочка (слава богу, не обернулась петлей).
Отсюда и риски для них, Салтыковых. Не дай бог обнаружат это письмо при обыске (а сейчас от обысков никто не застрахован, был бы предлог: могут нагрянуть в любой момент), и как тогда оправдываться, объясняться? Правда, адресовано это письмо не им, а Александру Федоровичу Гедике, композитору, органисту, человеку милейшему и тишайшему, всегда при галстуке, с усами и седенькой интеллигентской бородкой.
Но все равно спросят, станут допытываться: «Откуда письмо? Как оно к вам попало? Зачем храните?»
Правду сказать – не поверят. А выворачиваться, финтить, что-то придумывать – еще хуже: обличат во лжи, вымажут грязью, ярлыков навешают так, что и не отмоешься. Сам поверишь, что ты затаившийся враг и вредитель.
И хотели Салтыковы от письма тихонько избавиться – разорвать на клочки и сжечь или выбросить. Но Сильвестр не позволил, унес к себе и спрятал подальше (так оно в конце концов попало ко мне). Объяснил это тем, что письмо было передано ему на хранение самим адресатом – тишайшим и милейшим Александром Федоровичем.
Тишайшим и – хочется добавить – трусоватым. Оттого и руки у него дрожали. Очень уж боялся, как бы не всплыло, что у него есть родственник за границей – Николай Карлович Метнер. Родственник, правда, дальний, седьмая вода на киселе, но все-таки этим киселем ему могут при случае и физиономию вымазать, в этот кисель носом ткнуть.
Ткнуть так, чтобы он забулькал, чтобы от вашего дыхания (сопения) пузыри пошли.
Что ж вы, – скажут, – мараете нотную бумагу, воспеваете подвиги наших летчиков, славите Великий Октябрь, о Сталинской премии мечтаете, а сами? Сами-то камень за пазухой держите, лазейку для бегства ищете, с эмигрантским логовом переписываетесь.
И потянут на Лубянку, а там допросы, мордобой, этапы, тюрьмы, лагеря.
Вот Александр Федорович и попросил Сильвестра забрать письмо – от греха подальше. Он даже не решился произнести свою просьбу вслух (разговор происходил в консерваторском классе, куда то и дело заглядывали студенты), а написал на клочке бумаги: «Умоляю, заберите это».
Написал неразборчиво – руки дрожали и буквы прыгали. Сильвестру даже не показал – не захотел позориться, а скомкал, разорвал и выбросил в окно. Тогда Сильвестр достал и раскрыл на чистой странице свою тетрадь. Александр Федорович немного успокоился, и произошел меж ними такой разговор:
Гедике (озираясь по сторонам и доставая письмо). Вот хотел вам показать сию корреспонденцию… Может, заинтересуетесь. От Метнера.
Сильвестр. От Николая Карловича? Он же ваш родственник…
Гедике (с выражением панического испуга в глазах). Т-с-с. Родственник – не родственник, а что вы тут, знаете ли, подчеркиваете, акцентируете… Я не анкету заполняю.
Сильвестр. Да я бы гордился… замечательный композитор, слава России…
Гедике. А я, сударь мой, не горжусь. Вот представьте себе, не горжусь. В наше время иметь родственника за границей… Можно потерять все самое дорогое.
Сильвестр. Вы о семье, о детях?
Гедике. Голубчик, у нас с женой нет своих детей. Мы воспитываем моих племянниц.
Сильвестр. Тогда что же вы так боитесь потерять?
Гедике. Господи боже мой, орган! Мой любимый орган из Большого зала консерватории. Это же сокровище. Ему цены нет.
Сильвестр. Куда же он денется? Как стоял, так и будет стоять.
Гедике. Милый мой, спросите лучше, куда я денусь. На Колыму, в Магадан, в мордовские лагеря?
Сильвестр. Вы же композитор, профессор, уважаемый человек… Скоро Сталинскую получите. Вознесетесь еще выше – до заоблачных высот.
Гедике. Ах, оставьте эти глупости. Письмо берете? Если нет, я его уничтожу.
Сильвестр. Беру.
Гедике. Храните и никому не показывайте (отдает ему письмо). А Колю Метнера я люблю и буду любить. И музыку его считаю прекрасной. И сам он рыцарь, святой, бессребреник.
Сильвестр. Но ведь он приезжал в двадцать седьмом году. И его так хорошо принимали, даже на официальном уровне.
Гедике. Приезжал и больше не приедет. Не позволено.
Сильвестр. Почему?
Гедике (разводя руками от напускного недоумения и маскируя им затаенный сарказм). Не ко двору. Неугоден. Вот Алексей Толстой, гусь лапчатый, тот угоден, заслужил, а наш Коля – нет. Не способен прославлять и возвеличивать. (Подумав немного.) Вы только про Алексея Толстого никому не передавайте.
Сильвестр. Обещаю. Но ведь и вы прославляете…
Гедике. Я дрянной человечек, Башмачкин без новой шинели. Слабый, трусливый, по сторонам озираюсь, всего боюсь. И больше всего боюсь, что у меня отберут мой орган. Я ведь в пять утра встаю, чтобы успеть на нем поиграть, пока оркестранты не собрались – репетировать в Большом зале. Отними у меня эту возможность, это счастье, ниспосланную свыше благодать, мне и жить не к чему. Ладно, голубчик, вон певец Райский, человек осмотрительный, тоже не переписывается. Да и многие по нынешним-то временам… Это, прошу, тоже не передавайте.
Сильвестр. А Гольденвейзер?
Гедике. Александр Борисович? Тот, глядишь, письмишко-то и черкнет. Не потому, что храбрый, к тому же ценит дружбу. Он если что и ценит, то лишь местечко на Ваганькове, рядом с женой, приготовленное им для самого себя. Но он, заметьте – и хорошо заметьте, для Льва Толстого играл! Значит, перед властью заслужил. Ему можно. А вот я Сталинскую-то получу, как вы пророчите (смеется в бороду), то, может, на радостях тоже напишу моему милому Коле. В Лондон до востребования!
Увы, мне не удалось обнаружить тайное житие Сильвестра (в монашестве Досифея). Хотя известно, что оно есть – существует в нескольких списках и ходит по рукам приближенных, доверенных лиц, преимущественно духовного звания.
Но в этот круг я попасть не сумел: не достоин – не заслужил. Рожей не вышел. Кто я для этого круга? Так, музыкантишка…
Да и не было проводника, рекомендателя, способного за меня поручиться.