Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 88

Сколько ни всматривался Квасоля в окружавший его пейзаж, все было однообразным и желтым. Ни одной травинки, ни одного листка, никаких признаков жизни, даже муравьи перестали ползать по лиловой, опаленной жаром разрывов земле.

— Пустыня, — может быть в тысячный раз вдыхал Иван.

— Чудак, — тоже, наверное, в тысячный раз говорил ему его товарищ по окопу татарин Байязитов. — Пустыня свою красу имеет, над ней орлы в зените стоят, а здесь даже птицы не увидишь. Разлетелись, боятся выстрелов.

— Значит, говоришь, местность хуже пустыни… Пожалуй, твоя правда, — соглашался Квасоля. — Вот что враг делает с природой, да и с человеком тоже… Раньше для меня земля запах имела, — разотру в пальцах грудочку, понюхаю и сразу на душе веселей, а сейчас… Все омерзительно пахнет кровью. Тяжело на душе, и только когда вижу убитого фашиста, становится легче.

Они жили в одном окопе неделю, месяц, полгода. Темными ночами вылазили из своей ямы и ползком пробирались в лощину, находившуюся невдалеке, чтобы оправиться, сделать несколько шагов отекшими ногами. Каждый день снаряды все больше разворачивали почву, и нельзя уже было понять, чего здесь больше — ржавых осколков или земли.

Наступил август. Днем нестерпимо пекло солнце, ночью жалили комары и мошки. В единственном ручье, протекавшем в лощине, иссякла вода, и он вскоре совсем пересох, земля на дне его потрескалась от жары. Перед окопом, метров за двадцать, на солнцепеке лежало пять оккупантов, убитых Квасолей. Они лежали настолько близко, что у одного виднелись железные пуговицы, вытертые посредине, и страшное, полопавшееся, сползающее к костей лицо. Трупы разлагались, отравляя воздух зловонием, мешали жить. О, если бы можно было их убрать, засыпать землей, хоть один день не видеть этих гор копошившихся червей! Когда ветер дул с той стороны, где они лежали, у Квасоли кружилась голова и тошнота подступала к горлу. Но как только гитлеровцы под покровом ночной темноты пытались унести трупы, он открыл стрельбу и уложил двоих; они на второй день необыкновенно вздулись, источая смрад, еще больше отравляющий густой и горячий воздух.

Фашисты притаились невдалеке в своих траншеях. За ними приходилось следить неотрывно. Квасоля стрелял при каждом удобном случае. У него были свои неоплаченные счеты с ними. Из освобожденной зимой деревни ему написали о повешенной фашистами матери, о гибели жены и пятилетней дочки. Письмо, словно нож, вошло ему в сердце, он жестоко страдал, но не разорвал его, не выбросил, а носил с собой и ежедневно перечитывал, чувствуя каждый раз тупую боль, словно нож поворачивали в сердце.

У себя в колхозе он был признанный силач — копну ячменя за один раз поднимал на вилы, и сейчас ему хотелось со всей накопленной и не растраченной за долгие месяцы вынужденного «безделья» силой обрушиться на врагов, крошить их, убивать ударами кулака, головы, ног. Правда, он стрелял в противника, и выстрелы эти немного успокаивали его, но разве нужна для выстрела сила?

С каким удовольствием он трудился бы сейчас в степи от зари до зари, делал бы самую тяжелую черную работу! Он согласен спуститься в шахту долбить уголь, ломать камни, рубить лес. Квасоля потянулся в окопе так, что затрещали кости.

— Кажется, отдал бы полжизни за то, чтобы пройти километр, размять одубевшие ноги, — сказал он, тронув товарища за худенькое плечо.

Байязитов улыбнулся. Оказывается, сидеть на месте труднее, чем делать стокилометровые марши. Он посмотрел на товарища. Молодой, нетерпеливый, не может утихомирить разгоряченную кровь.

Впереди упала мина, оглушительно хлопнула. Квасоля выглянул и ахнул. На глиняном бруствере их окопа колыхался красный цветок, неизвестно когда выросший здесь. Цепкий стебелек мака — цвета советского знамени — вызвал в памяти Квасоли радостные воспоминания мирной жизни. Вишневый сад. Он идет по песчаной дорожке с дочкой на руках, потом сажает ее на качели и легонько раскачивает. Жена зовет их на веранду пить чай с вареньем из крыжовника, и они бегут вдвоем наперегонки домой.

— Девочка у меня, — Квасоля заскрипел зубами. — Пять лет ей было бы теперь, мать ей красное платьице сшила, я ее на руках носил, аленьким цветочком звал. И вот не пощадили, гады, убили. Что она им сделала?

Растроганный Байязитов вздохнул. У него тоже есть дочка — живая, учится в школе, но увидит ли он ее, вернется ли он к своей семье, в родной колхоз, к любимому труду? Он был конюхом, гонял на пастбища табун коней, объезжал непокорных жеребцов. Но его, природного наездника, судьба забросила не в кавалерию, а в пехоту.

— Вот ты говоришь — землю у себя дома нюхал, а знаешь ли ты, как пахнет лошадь после бешеной скачки?

— Лошадь… Люблю лошадей. У нас в колхозе была конеферма, лучшая в районе. — И Квасоля стал рассказывать о своем колхозе, расположенном на берегу Донца.



— Да, хорошая была жизнь, — сказал татарин.

— После войны должна быть еще лучше. Ведь мы вернемся, будем работать так, что руки будут гореть.

Цветок мака украшал тяжелую жизнь двух породнившихся в окопе бойцов. Во время обстрелов они накрывали его железной каской, а когда огонь прекращался, снимали каску, чтобы алые лепестки нежились под солнечными лучами.

Ночью к ним приползал усатый старшина, приносил в зеленом термосе остывший обед и флягу мутной воды, двоим на сутки. Днем мучила нестерпимая жажда, сильнее той, которая донимала их на маршах, когда они шли по пыльным шляхам Украины, делая по пятьдесят километров в невыносимую жару. Но товарищи оставляли несколько глотков воды и вечером поливали любимый цветок. Как-то к маку подлетела пестрая бабочка, первая за полгода и, порхая над окопом, так же, как цветок, напомнила о детях.

Однажды на рассвете Байязитов высунулся из окопа.

— Понюхаю, как цветок пахнет, — проговорил он.

— Да ведь маки не пахнут, — хотел сказать Квасоля, но не успел: свистнула пуля, и солдат, вскрикнув на певучем своем языке, свалился на дно окопа.

— Ты ранен? — испуганно спросил Квасоля, поворачивая его лицом к себе.

Байязитов был убит наповал. Квасоля долго смотрел ему в такое знакомое, покрывшееся восковой желтизной, окровавленное лицо, и вдруг с ужасом понял, что после гибели семьи у него не осталось никого, кроме этого преданного ему человека, делившего с ним все тяготы и невзгоды фронтовой жизни. И вот и этого молчаливого друга отняли у него враги. Не вернется в далекий край к седой матери ее ненаглядный сын. Напрасно она будет ждать его возвращения. И дети не дождутся своего отца и кормильца. За что его убили? Ненависть переполнила душу Квасоли.

Он остался один в окопе со своим цветком, и цветок стал ему еще дороже. И, странное дело, его, так же как Байязитова, тянуло к цветку, хотелось понюхать его, прижаться к шелковым лепесткам воспаленными, обметанными лихорадкой губами.

Ночью приползли товарищи из взвода и закопали Байязитова в лощине в неглубокой солдатской могиле. Квасоля упал на неуютный холмик земли и заплакал. Впервые за время войны рыдания потрясли его здоровое, могучее тело, он плакал о разоренной земле, об убитой дочке и жене. Слезы, текущие из глаз, уносили из души его боль.

В полночь приполз старшина, принес воду и передал приказ — на рассвете, после того, как в сторону противника взлетят три красные ракеты, подниматься и стремительно атаковать позиции фашистов. Узнав, что убит Байязитов, старшина сокрушенно вздохнул.

— Ну, раз так, — сказал он, переменив тон, — получай двойную порцию воды — за себя и за него, это, парень, не часто бывает, да не забудь отомстить за своего дружка.

Как всегда, перед боем Квасоля не спал. Видения прожитых лет сменялись одно другим. Вот с полными ведрами на коромысле навстречу идет красавица жена. Косы ее собраны в корону, и в ней, словно золотые шпильки, торчат соломинки — она уже успела вытопить печь соломой. Вот в подвязанной к потолку колыбели, в которой когда-то мать качала его, лежит его девочка, играя румяным, подвязанным на уровне лица, яблоком. Вот начальник политотдела армии — полковник Брежнев — вручает ему партбилет и, поздравляя, говорит: «Будьте во всем, как Ленин». «Во всем — это значит и в бою», — думает Квасоля. Он вспоминает, что у него двойная порция воды и он сможет завтра провести день, не мучаясь от жажды и пить не три раза в день, как они делали с Байязитовым, а сколько угодно.