Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 137

Мато осыпали жестокой, грубой бранью, проклятиями, насмешливым подзадориванием, и, точно мало было тех мук, которые он терпел, ему пророчили еще более страшные пытки в вечности.

Слитый вой, несмолкаемый, бессмысленный, наполнял собою Карфаген. Иногда один какой-нибудь звук, хриплый, неистовый, свирепый, повторялся в течение нескольких минут всем народом. Стены дрожали от него сверху донизу, и Мато казалось, что дома с обеих сторон улицы наступали на него, поднимали на воздух и, как две могучие руки, душили его. Но он вспомнил, что когда-то уже испытывал нечто подобное. И тогда была та же толпа на террасах, те же взгляды, та же ярость. Но он шел свободный, все расступались перед ним, — его защищал бог. Это воспоминание становилось все более отчетливым и преисполняло его сокрушающей печалью. Тени проходили перед его глазами; город кружился перед ним, кровь струилась из раны в боку; он чувствовал, как умирает; колени его сгибались, и он тихо опустился на каменные плиты.

Кто-то пошел в храм Мелькарта и, взяв с треножника между колоннами раскаленный на горящих угольях железный прут, просунул его под первую цепь и прижал к ране Мато. От тела пошел дым; вой толпы заглушил голос Мато; он снова встал на ноги.

Пройдя еще шесть шагов, он упал в третий, потом в четвертый раз; каждый раз его поднимала новая пытка. На него направляли трубки, из которых капало кипящее масло; ему бросали под ноги осколки стекла; он продолжал идти. На углу улицы Сатеб он прислонился к стене под навесом лавки и более не двигался.

Рабы Совета старейшин хлестали его бичами из гиппопотамовой кожи так долго и так яростно, что бахрома их туник сделалась мокрой от пота. Мато казался бесчувственным; но вдруг он сорвался с места и бросился бежать наугад, громко стуча зубами, точно от страшного холода. Он миновал улицу Будеса, улицу Сепо, промчался через Овощной рынок и добежал до Камонской площади.

С этой минуты он принадлежал жрецам; рабы оттеснили толпу; Мато очутился на просторе. Он огляделся вокруг себя, и глаза его встретились с глазами Саламбо.

Еще вначале, едва он сделал первый шаг, она поднялась с места; потом непроизвольно, по мере того как он приближался, она постепенно подходила к краю террасы, и скоро все кругом исчезло, и она ничего не видела, кроме Мато. В душе ее наступило безмолвие, точно открылась пропасть, и весь мир исчез под гнетом одной-единственной мысли, одного воспоминания, одного взгляда. Человек, который шел к ней, притягивал ее.

Кроме глаз, в нем не осталось ничего человеческого; он представлял собою сплошную красную массу; разорвавшиеся веревки свисали с бедер, но их нельзя было отличить от сухожилий его рук, с которых сошла кожа; рот его был широко раскрыт; из орбит выходили два пламени, точно поднимались к волосам; и несчастный продолжал идти.

Он дошел до подножия террасы. Саламбо наклонилась над перилами; эти страшные зрачки были обращены на нее, и она поняла, сколько он выстрадал за нее. Он умирал, но она видела его таким, каким он был в палатке, на коленях перед нею, обнимающим ее стан, шепчущим ей нежные слова. Она жаждала вновь их услышать; она готова была крикнуть. Он упал навзничь и больше не шевелился.

Жрецы окружили Саламбо. Она была почти без чувств; они увели ее и вновь усадили на трон. Они ее поздравляли, ибо все, что совершилось, было ее заслугой. Все хлопали в ладоши, топали, неистово кричали, называя ее имя.

Какой-то человек бросился к трупу. Хотя он был без бороды, но на нем было облачение жрецов Молоха, а у пояса — нож, которым жрецы разрезают священное мясо жертв; нож заканчивался рукоятью в виде золотой лопатки, Шагабарим одним ударом рассек грудь Мато, вырвал сердце, положил его на лопатку и, поднимая руки, принес в дар Солнцу.

Солнце садилось за водами залива; лучи его падали длинными стрелами на красное сердце. И по мере того как прекращалось его биение, светило погружалось в море; при последнем его трепетании оно исчезло.

Тогда от залива до лагуны, от перешейка до маяка все улицы, все дома и все храмы огласились единым криком, несколько раз крик затихал, потом снова раздавался; здания дрожали от него. Карфаген содрогался от титанической радости и беспредельной надежды.

Нар Гавас, опьяненный гордостью, обнял левой рукой стан Саламбо в знак обладания ею; правой рукой он взял золотую чашу и выпил за гений Карфагена.





Саламбо, подобно своему супругу, поднялась с чашей в руке, чтобы тоже выпить. Но она тут же опустилась, запрокинув голову на спинку трона, бледная, оцепеневшая, с раскрытыми устами. Ее распустившиеся волосы свисали до земли.

Так умерла дочь Гамилькара в наказание за то, что коснулась покрывала Танит.

Джек Линдсей

ГАННИБАЛ

ОТ АВТОРА

1. Характер этой истории так разительно напоминает слишком хорошо известный нам стиль современной политики, что читатель может заподозрить, будто я выдумал ее или, по меньшей мере, подтасовал исторические факты, чтобы создать аналогию. На это я могу лишь возразить, что взял факты такими, как они излагаются в истории Карфагена, и читатель должен винить не меня, а неизменную природу правящих классов, по милости которой события в Карфагене 196–195 годов до нашей эры наводят на мысль о Европе тридцатых годов с ее пятыми колоннами.

В самом деле, перед нами классический пример того, как легко правящие классы предают свою страну в момент, когда в ней берут верх демократические силы. В иные времена давление демократической ситуации нейтрализуется разразившимся военным конфликтом; но когда правящие классы попадают в отчаянное положение и не видят возможности разрешить внутренние противоречия путем внешней войны, они без колебаний отдают свою страну во власть врага, предпочитая погубить родину, лишь бы не идти на уступки народным массам.

Подобную картину мы все снова и снова наблюдаем в наши дни, то же самое с большой силой проявилось и тогда, когда Ганнибал предпринял попытку возродить родную землю.

Если даже читатель усомнится в моем утверждении, что я ни в коей мере не извратил этот эпизод, нет нужды пересказывать античных авторов, описавших мужественную борьбу Ганнибала. Пусть читатель обратится к кэмбриджской «Истории древнего мира», том 7, глава XV, — к труду, который никак нельзя заподозрить в демократической направленности.

2. Романист не может писать о древнем Карфагене, не почувствовав себя обязанным высказать свое отношение к единственному великому роману, посвященному этой теме, — к «Саламбо» Флобера. Я менее всего допускаю мысль о каком-либо сравнении моего сочинения с «Саламбо» в художественном плане. Не приходится подчеркивать и то, что поистине великолепно в этом произведении, — описание огромного варварского мира, разрываемого внутренними противоречиями и увлекаемого вперед в условиях неимоверно напряженной борьбы, и яркое изображение живописных деталей. Но вопрос о точности исторического видения Флобера — другое дело, и об этом я беру на себя смелость высказаться.

О Карфагене мы знаем еще сравнительно мало, хотя заступ археолога открыл нам много частностей, которые Флоберу не были известны. Однако не за описание частностей хотел бы я критиковать «Саламбо», а за общую историческую перспективу, данную в этой книге, за выраженную в ней историческую позицию. После тщательного изучения документов я не могу согласиться, что Карфаген, изображенный в «Саламбо», вообще имеет какое-либо отношение к подлинному Карфагену. Это произведение представляется мне просто фантазией с претензией на историчность, которая должна оправдать лирическое искусство Флобера, так и не достигшее полной свободы, ибо он никогда не мог найти «point d’appui» — точку опоры для своей веры. Мир, изображаемый в «Саламбо», — это мир, где единственные движущие силы — стяжательство и исступленность вожделений; поэтому конфликт в романе — конфликт кошмара. Эта концепция родилась из неистового отвращения Флобера к миру наполеоновской империи, и чтобы обмануть самого себя и получить стимул к написанию большого полотна, в котором он мог бы выразить это неистовое отвращение, Флобер обращается к античному миру.